— А почему Карелл ушел в отставку?
— Царь приказал ему сделать Долгорукой[61] аборт.
Французская манера Эллы называть вещи своими именами сама по себе очаровательна, но я все еще не могу к ней привыкнуть. И сейчас у меня подкосились ноги… Я спрашиваю как бы невзначай — ужасно смущаясь своего деланного безразличия (мужик, которому стыдно за придворного): — А кто тебе сказал о причине?..
(Дай бог, чтобы это был не Владимир Федорович. Господи, пусть это будет кто-нибудь другой, какая-нибудь женщина, например… Потому что если старик мог говорить с ней про аборт царской любовницы… Боже мой, я понимаю, что это еще ничего не доказывает, но моя душевная мука от сознания большей вероятности невообразимо усилилась… Господи Иисусе Христе, там наверху, за моей спиной, ты ведь тем лучше поймешь мою жалкую мольбу, что писал я тебя со злодея…)
— Мне сказала об этом графиня Берг.
— А-а-а. — Ко мне возвращается чириканье воробьев на каштанах. Я дышу полными легкими. Я спрашиваю:
— А что Карелл ответил царю?
— Ваше величество, если вы полагаете, что это входит в мои обязанности, то прошу вас найти мне замену.
— Он?! Императору?! Таким образом ответил?
— Ага.
Я все еще держу Эллину руку в своих. Мы движемся вместе с толпой вдоль церкви, в сущности, я даже не знаю, куда. Я закрываю глаза. Я слышу голоса в расходящейся толпе. Я чувствую, что душный воздух улицы все же свежее, чем в церкви, полной народа. Я чувствую:
Я открываю глаза… и вижу длинное, кисло улыбающееся лицо господина Гернета.
Я улыбаюсь ему в ответ. Я готов даже махнуть ему рукой. Не для того, чтобы подозвать, а просто, чтобы подразнить. Но когда я шел с закрытыми глазами, я держал обеими руками Эллины руки, и мне не хотелось их выпускать. Я даже понимаю, что это неслыханно таким образом, на улице… Но, боже мой, ведь художникам за счет их суетности позволительна известная свобода, даже если этот художник academicus… Я понимаю, что мы могли бы и даже должны были бы, пропустив толпящихся между нами и Гернегом, подойти к нему, тем более что он повернулся в нашу сторону. Но мы идем дальше, а Элла сперва даже не заметила его. Поравнявшись с Гернетом, я говорю на ходу и притом, слава богу, чертовски непринужденно, как еще никогда не говорил с этим человеком.
— Вы видите, господин Гернет,
— А сегодня вечером? — спрашивает господин Гернет, ничуть не обидевшись, потому что причина моей занятости — дама.
— И вечером тоже, — говорю я и сжимаю Эллину руку. — Сегодня вечером я возвращаюсь в Петербург, — я еще сильнее сжимаю ее руку —
— Разве это так неотложно?
— Когда речь идет о том, чтобы дать свободу слову, дорога каждая минута.
— О-о, — говорит господин Гернет, и я слышу по его тону, что он все-таки обижен. — А вы не думаете, что у меня создается впечатление, будто вы опасаетесь спора со мной…
Мы уже прошли мимо него. Мы сворачиваем на зеленую площадку Тынисмяги. Я успел подумать: там, на скамье, я расскажу Элле историю моей роковой модели, И я заранее знаю, что она мне скажет. Она скажет: «Джанни, это проблема только лично для тебя. И только в той мере, в какой ты сам делаешь из этого для себя проблему. Для искусства, истории и бога ее вообще не существует». Я успел подумать: в три часа я должен принять благодарственный кубок. В этом кубке есть доля неведомого и непреднамеренного яда. Как в каждом кубке, как, очевидно, в любом кубке!.. Я сжимаю Эллины руки, оглядываюсь через плечо и говорю:
— Возможно, у вас в самом деле сложится такое впечатление. Однако позвольте вам сказать: меня это нисколько не волнует.