В гостинице обер-кельнер напомнил мне, что я не завтракал. Я отдал свой мокрый плед гардеробщику и уселся в углу довольно пустого ресторана. За свежим ароматным кофе и Rührei[36] с тостами недавняя моя подавленность уже не была такой невыносимой и мне стало даже как-то неловко. Слава богу, что со мной не было никого, кто стал бы мерить, насколько глубокой показалась мне волчья яма… Я второй раз перечел письмо господина Гернета. Да-а. Он сам подсунул мне наиболее важный из всех нужных мне аргументов. Я допускаю, что личные качества модели только подобному мне профану в искусстве представляются важными по отношению к тому, кто изображен. Ну, понятно! Нужно быть не только профаном в искусстве, но и вообще весьма ограниченным провинциальным моралистом, для того чтобы сделать проблему из подобного случайного совпадения, которое, правда, само по себе весьма досадно. Конечно, куда приятнее было бы думать, что мой прекрасный Виллем пользуется уважением у деревенского народа. Если бы его считали хорошим и добрым человеком. Было бы еще лучше, если бы он вообще никому не был известен. Если бы он был безымянным и его нельзя было бы ни с кем отождествить. Так или иначе, но история искусства должна была знать и прежде подобные, признаемся, несколько трагикомические просчеты. О, их должно было быть больше чем достаточно. Мой случай не может быть первым! Пусть хоть мне и не приходят сейчас на память аналогии… Кстати, вообще какое имеет значение sub specie aeternitatis[37], каков тот реальный человек, который послужил моделью?! Правда, господин Гернет пишет: по крайней мере, при изображении Христа… Ох, если бы сам Иисус Христос взглянул откуда-нибудь с небес на эту историю, он с улыбкой простил бы меня! И не ради тех десяти тысяч, которые я, изобразив его лик, подарил эстонскому народу. Нет, вовсе не это я хочу сказать… Просто потому, что я же не виноват в этом просчете! Субъективно! Да и объективно — я уже сказал, просто невозможно допустить, чтобы среди многих тысяч людей, чьи лица служили моделью Иисуса Христа всем неизвестным или малоизвестным художникам, мой злосчастный «прекрасный Виллем» был бы самым большим негодяем… (А вдруг?.. Именно он?.. Но ведь все они, будучи людьми, несравнимы с тем, кого с них писали… Кто-то ведь должен быть среди них самым низким…) Глупости!
Маленький никелированный кофейник, стоявший передо мной, уже пуст. Я заказал второй.
Глупости! Я ведь сказал уже: какое значение имеет модель в реальном историческом случае. Если только степень раскрытия мифа — и лишь она одна — все определяет. И если у моей картины и в этом отношении, а не только по мастерству техники и по размерам (как-никак четыреста квадратных футов!), но именно в смысле воплощения мифа вряд ли найдется в нашей стране соперница… Властный, истинно евангельский раскаленный покой, заимствованный от традиции, синтезирован с простотой и силой, которые — и я не премину об этом сказать — я почерпнул в своей национальной модели!
Я снова вынимаю из кармана влажное мятое письмо господина Гернета. И я едва не рассмеялся. Где-то в дальнем уголке мозга промелькнула, наверно, мысль: смеюсь, очевидно, чтобы не представить себе нечто иное.
Чтобы не представить себе, как некто от обиды и сознания того, что уличен, мог бы заплакать над мутно-синими, расплывшимися от дождя строчками. Разумеется, господин Гернет пишет:
…по крайней мере, при изображении Христа, что и Вы, господин профессор, очевидно, считаете правильным, хотя я слышал, что Вы далеки от истинной веры…