— Вы забываетесь, — бесцветным голосом сказал Виконт и вышел. Лулу одной пришлось выслушивать из-за шкафа конец отцовской тирады. Она уверяла себя, что все увиденное — не реальность, а тяжелое, охватившее ее рассудок помрачение. Тем более, так горит голова. Но разве в бреду могут происходить вещи, которых она и представить не могла? Ее тошнило, смотреть приходилось через какую-то непонятную пелену… Наконец, она осознала, что в библиотеке темно и она давно уже, видимо, здесь одна… Ощупью, не отдавая себе отчета, как и куда идет, она добралась до своей комнаты, легла и … провалилась в беспамятство.
…Когда она пришла в себя и спросила у девушки в белой крахмальной косынке, который час, оказалось, что час — седьмой утра, а вот день… двенадцатое июля. Куда подевались почти десять дней, почему она с трудом приподнимает голову с подушки? Девушка объяснила — корь. Маман, узнав, что она пришла в себя, прислала ей засахаренные фрукты — самое лучшее при кори, сама она навестить дочь не могла — боялась заразиться. Оказалось, что Доминик — настоящий уникум, не болевший ни одной детской болезнью. Из разговора между сиделкой и толстым, с одышкой, доктором, у которого из-под белого халата виднелась военная форма, о кори на хуторе, о возможных переносчиках болезни, Лулу поняла, что болеть корью в ее возрасте поздновато, поэтому, болезнь и протекает в такой тяжелой форме. Отец заглянул как-то в дверь ее теперь всегда сумрачной комнаты (света она выносить не могла), и по его виду и по двум-трем словам было понятно, что болезнь дочери он воспринял как личное оскорбление и еще одно доказательство никчемности потомства женского пола. На что уж Коко, «попик», но и тот, оказывается, заболел после нее, переболел на редкость легко и давно бегает.
Ей было тягостно, душно и тоскливо. Голова — какая-то странно пустая, ни одной мысли не удается додумать до конца, просто фиксируются сменяющиеся картинки: тумбочка, на ней склянки с лекарствами, а теперь, вместо лекарств, поднос с тарелками… За опущенными шторами окна чувствуется день и, видимо, жаркий… Его сменяет свет затененной лампы… Иногда открывается дверь. Доктор, сиделка, изредка, Вера. Вот, один раз — отец. Больше — никого. Малейшая попытка сосредоточиться — и в голове что-то начинает болезненно пульсировать.
Сиделка молча приносила еду, молча помогала привстать, поправляя постель. Как-то раз Лулу заметила, что девушка потихоньку плачет и стала выспрашивать, что случилось, — ее все время не оставляло ощущение какой-то беды. Выяснилось, что у молчаливой сиделки совсем недавно погиб жених: какие-то бандиты, ограбили, отняв те немногие деньги, что у него нашлись, и убили прямо посреди белого дня. Потому что в городе порядка никакого и власти тоже никакой. После этого известия их общение стало совсем безмолвным — Лулу было теперь очень трудно обратиться к сиделке даже с простейшей фразой.
Потом она (ее как-то внезапно осенило) спросила принесшую очередную сладкую посылку от маман Веру, где Поль Андреевич. И с упавшим сердцем узнала, что его в Раздольном давно нет.
— Ушел, мил моя, не слыхала, какой скандальчик жуткий тут разразился? Подрались они с Петей. Ясное дело, нализались к ночи и выдали… Уж вторая неделька как будет… А утром, после того, наш господин главный управляющий, видно, уже далеко отшагал. Пехом, пехом, мил моя, — ни лошадь, ни авто не взял. Во, как оно бывает! Хотела бы я знать, куда он без вещичек отправился? Да, мил моя, не все коту масленица!
— Замолчи! — беззвучно выкрикнула Лулу, но Вера не услышала или сделала вид, что не услышала, и торжествующе закончила:
— Короче говоря, с тех пор о кавалере нашем ни слуху, ни духу!
Лулу зарылась в подушку лицом. Она все сразу вспомнила. Сцена в библиотеке встала перед ней и начала повторяться многократно, как будто отраженная в зеркалах, расположенных по кругу. Это были не воспоминания даже, а как бы явь, не имеющая конца. К вечеру у нее поднялась температура выше прежнего, и доктор заговорил что-то о волнообразном течении болезни, о ее особо токсичной форме и сетовал на нервное истощение своей пациентки, мешающее выздоровлению.
— Характерно, очень характерно, — приговаривал он, тряся щеками, — для такой конституции этот параллелизм — нервы и инфекция. Инфекция и нервы!
Лулу совершенно не стремилась выздоравливать — ей вообще ничего не хотелось, а кошмарам, мучившим ее теперь, она бы предпочла отупение тех первых дней, когда она пришла в сознание. Кошмаром было то, что никакого Виконта больше не существовало. Был страшный, чужой Шаховской.