Читаем Третья карта полностью

Трушницкий смотрел на своих музыкантов усталыми глазами, в которых медленно закипали слезы. Все они, да и он сам мечтали войти сюда, на родину, по улицам, засыпанным цветами, среди криков радости, в том шуме всеобщего веселья и освобожденности, в котором всегда слышится музыка, огромная музыка Вагнера или Глинки, но здесь, на Украине, на их Украине, музыки не было; встречала их тишина безлюдья — днем, выстрелы украинских патриотов, ушедших в подполье в первые же часы оккупации, — ночью.

А Глинка и вовсе теперь был запрещен: русский.

Все его хористы и сам он мечтали, как выйдут они со своими песнями на улицы, но немецкий офицер в черном, который пришел к ним с адъютантом Романа Шухевича, строго приказал:

— Без нашего разрешения никаких публичных сборищ не устраивать. До нас дошли сведения, что вы собираетесь дать сегодня открытый концерт, — это недопустимо. Все ваши ноты я возьму с собой: ваши песни должны пройти военную цензуру.

Трушницкий тогда подумал, что как это страшно, когда маленькие гитлеры доводят человека до такого состояния, что он вынужден оправдывать для самого себя идиотизм происходящего. А поскольку даже несвободному (как в условиях нацистского господства) человеку довольно трудно лгать себе, он должен придумать такую логику, чтобы она была убедительной и доказательной, а это трудно, очень трудно, ибо «второе я» не прощает «я первому» слабины в доказательствах, и делается человек вроде змеи — вертким, хитрым, умным и — в самой глубине души — глубоко, безвозвратно нечестным, понимающим эту свою нечестность, а потому падшим. Особенно это страшно для художника, думал Трушницкий, потому что он создает, а создание, покоящееся на зыбком фундаменте изначальной лжи, всегда страдает ущербностью, метаниями и той зловещей худосочностью мыслей, которые обрекают человека на постоянное ощущение собственной второсортности — ненужности, говоря иначе...

— Ну что? — спросил Трушницкий коллег. — Начнем репетицию?

Хористы легиона собрались в доме Просвиты, на площади Рынка, в тесном и пыльном зале с плохо вымытыми окнами, дребезжащими от гусеничного лязга проезжавших мимо танков.

Кто-то сказал:

— Да уж и некогда. Через час будет собрание.

— Слова «Хорста Весселя» все помнят?

— Помним, — ответили хористы устало.

— Начинаем с «Хорста Весселя», очень приподнято, с силой, — негромко сказал Трушницкий, — а потом наш гимн... Да, да, — словно угадав возражения хористов, еще тише добавил Трушницкий. — Все понимаю, друзья. Но таково указание руководства: сначала немецкую песню, сначала немецкую.

— Тут пластинки трофейные, есть академическая капелла из Киева... Может, послушаем? — предложил кто-то.

— А граммофон? — спросил Трушницкий. — И потом — репертуар каков?

— Классика, — ответил ведущий бас. — Украинская классика. А патефон достал Пилипенко.

Хористы собрались в тесный круг, завели патефон и поставили пластинку. Когда обязательное змеиное шипение кончилось и зазвучал спокойный бас Паторжинского, все сникли, словно бы стали меньше ростом.

Музыка кончилась, все долго молчали, а потом Трушницкий, жалко откашлявшись, сказал:

— Давайте-ка в качестве спевки «Аве Мария»...

Он устыдился слов «в качестве», но понял, что они рождены его растерянностью и острым чувством своей одинокой ненужности, и, чтобы хоть как-то подавить это безнадежное чувство свое, взмахнул рукой, приглашая музыкантов к работе...

И полились сладкие звуки вечной музыки.

«Это память по детям пана Ладислава и старухе, — ужаснулся вдруг Трушницкий, — поэтому тянет меня к ней, по ночам ее слышу. Я ведь виновен во всем, один я, — признался наконец он себе, продолжая рождать рукою слитный хор голосов, возносивших любовь святой деве, — только я и никто другой. Господи, прости меня, во мне ведь не было дурного умысла, ведь я же только просьбу выполнил...»

Тонкий слух Трушницкого резко ударило — кто-то хлопнул дверью и, грубо топая сапогами, пошел по залу. Трушницкий обернулся: ему улыбался Лебедь — раскрасневшийся, молодой, в щегольском мундире.

— Послушайте, Трушницкий, — не обращая внимания на великую музыку, сказал он, и никто бы его не услышал — только музыкант может отличить среди сотни инструментов в оркестре неверный фа-диез от фа-бемоля, а уж резкий, высокий голос, столь противный духу и смыслу музыки этой, тем более. — Послушайте, — повторил Лебедь, — прервите репетицию, надо съездить в театр. Мы назначили вас главным режиссером. Или главным дирижером — что у вас считается важней?

Хористы — вразнобой, набегая друг на друга замиравшими тактами, — замолчали.

— Надо завтра дать спектакль, — продолжал Лебедь. — Наш. Национальный. Поехали. Пусть тут вместо вас кто-нибудь помахает. — И он засмеялся.

Перейти на страницу:

Все книги серии Максим Максимович Исаев (Штирлиц). Политические хроники

Семнадцать мгновений весны
Семнадцать мгновений весны

Юлиан Семенович Семенов — русский советский писатель, историк, журналист, поэт, автор культовых романов о Штирлице, легендарном советском разведчике. Макс Отто фон Штирлиц (полковник Максим Максимович Исаев) завоевал любовь миллионов читателей и стал по-настоящему народным героем. О нем рассказывают анекдоты и продолжают спорить о его прототипах. Большинство книг о Штирлице экранизированы, а телефильм «Семнадцать мгновений весны» был и остается одним из самых любимых и популярных в нашей стране.В книгу вошли три знаменитых романа Юлиана Семенова из цикла о Штирлице: «Майор Вихрь» (1967), «Семнадцать мгновений весны» (1969) и «Приказано выжить» (1982).

Владимир Николаевич Токарев , Сергей Весенин , Юлиан Семенов , Юлиан Семенович Семенов , Юлиан Семёнович Семёнов

Политический детектив / Драматургия / Исторические приключения / Советская классическая проза / Книги о войне

Похожие книги