...Трагизм творчества в условиях одиночества и разобщенности он понял, когда к нему пришла слава. В том обществе, где труд не стал призванием, обычные люди, которым не дано создавать Словом, Нотой или Резцом, живут унылой, мелкой жизнью, в них нет постоянного разрыва между испепеляющим, высоким
Бой-Желенский услыхал протяжный звонок в передней, подивился тому, кто бы мог прийти к нему ночью, и, поставив на место томик Мериме, пошел открывать дверь. Он никогда не спрашивал, кто пришел к нему, потому что навещало его множество людей, особенно часто заглядывали студенты, располагались у стеллажей и читали, читали, читали, а он был счастлив, глядя на сообщество друзей-единомышленников, которым было хорошо здесь; ему становилось еще лучше, чем им, ибо он воочию ощущал свою нужность.
Бой открыл дверь. На пороге стояли люди в немецкой форме, с оуновскими трезубцами. Один из них — потому, верно, что Бой открыл дверь, не спрашивая, кто пришел и зачем, — сказал невпопад:
— Как у вас с водопроводом? Трубы на кухне, кажись, текут...
Бой все понял сразу: он знал, что, когда
Тот, что показался ему самым длинным, словно связанным из канатов, оттолкнул низкорослого плечом, вошел в прихожую, схватил Бой-Желенского за воротник рубахи, приблизил к себе и белыми, истеричными, сухими, истрескавшимися, сивушными губами прошептал:
— Ну, собака, гад, нелюдь, ну, кончилось твое время!
Потом он отшвырнул Бой-Желенского, и тот упал, а жилистый начал бить его ногами. Он бил его ногами, как мяч. Когда Бой ударился о стеллаж и локтем разбил стекло, тогда только закричал:
— Книги, осторожней же, книги!
Нельзя называть свое горе или любовь по имени. Никому нельзя показывать свою боль, а уж палачу — особенно. Палачи быстро понимают, где она, боль человеческая. Жилистый ударил по стеллажам прикладом автомата, молочное, игристое, сверкающее, темное стекло обрушилось на пол. Маленький пыльный человек вывалил книги на пол и стал бить их ногами, как только что жилистый бил Боя. И Бой понял, что ничего страшнее того, что свершается сейчас, уже не будет, и слова больше не произнес, и когда его пытали в мрачном доме «бурсы Абрагамовичей», и когда Лебедь прижигал ему губы горящей сигаретой, и когда его лицо опускали в грязный унитаз, и когда вели на Кадетскую гору, и когда грянул залп и пули разорвали грудь, тогда он даже облегчение испытал: «Слава богу, кончилось...»
А для других начиналось только...
(Два года назад всех профессоров Ягеллонского университета гитлеровцы арестовали, бросили в концлагеря и расстреляли в первые же месяцы оккупации Кракова. В мире поднялась волна протеста, это мешало дипломатам фюрера в Вашингтоне, Стокгольме и Берне,
В течение двенадцати часов бандеровцы и гитлеровцы расстреляли, повесили и забили насмерть тысячи украинцев, поляков, русских, евреев и цыган. В городе слышалась пальба, крики; пахло кровью и дымом — пришло «освобождение».)
Механика мышиной возни
Первым о вступлении «Нахтигаля» во Львов и о том, что там произошло тридцатого июня, сообщил в свою берлинскую газету военный корреспондент Трауб. Задумчиво глядя на черную мембрану телефона, он медленно диктовал в редакцию из своего номера, прислушиваясь к далеким выстрелам на улицах и к быстрым шагам патрулей, которые то и дело проходили под окнами гостиницы, занятой немецкими офицерами.