Никто не собирался нас разоружать. Это просто была демонстрация.
Утром я еду в Одессу за газетами. На Раздельной я встретил юнкера из моей сотни, который познакомил меня с т. Старым. Я Старому всё рассказал. Он начал успокаивать меня, обещал взять из этого полка, сказал обо мне и моём товарище, что мы «большевистский материал».
В Одессе я проинформировал кого следует (т. Деревянко) о том, что делается в нашем полку.
Возвращаюсь в Тирасполь.
Однажды зашёл у нас разговор о попах. Я говорю, что это пройдохи, что они наши враги, такие же, как и полицейские.
А офицеры говорят:
— Как вы смеете оскорблять религиозные убеждения.
Тут же сидит т. Прудкий, молча нас слушает.
Я обращаюсь к нему:
— Т[оварищ] секретарь, почему у нас до сих пор нет ячейки?
Он не успел мне ответить, как закричали: «К оружию!»
Я всё понял и тихо вышел. Чтоб не подумали, что я хочу сбежать, спокойно иду по тротуару. Был апрель, а жара стояла такая, как у нас летом.
Мимо меня быстро прошла колонна нашей сотни. У всех на фуражках ленты: жёлто-голубые и белые.
Я пришёл к военкому, чтобы предупредить его. Стучу. Никого нет.
Только я отошёл на несколько шагов от крыльца, как началась стрельба.
Улица ведёт прямо к вокзалу.
Рядом со мною бегут двое с красными бантами на груди.
Спрашиваю их:
— Какой части?
— Из триста шестьдесят восьмого.
— Быстрей на станцию, это восстал Украинский полк.
Бежим… А в лоб нам — чёрная туча конницы…
Я — во двор.
Хозяйка всплескивает руками и кричит:
— Ты большевик?
— Большевик.
— Ой, боже, и мой сыночек в комиссариате служит!
А если бы её сынок не служил в комиссариате?..
Она спрятала меня в погреб. Стрельба быстро стихла.
Я подумал, что в погребе небезопасно… Бросят гранату, и точка.
Вылез. Свидетельство засунул под стреху сарая.
Вхожу в хату.
Хозяин, сапожник, дал мне поесть картошки с постным маслом и огурцами…
Он всё ругал комиссаров, а я ему поддакивал и говорил, что я сам из гайдамацкого полка.
Наш полк присоединили к 41-й дивизии, и он стал называться 361-м.
Выхожу на улицу.
Прямо на меня, размахивая саблями, летят два кавалериста.
— Какого полка?
— Первого Черноморского!
— Наш.
Они опустили сабли и медленно проехали мимо.
А если бы я сказал, что я из триста шестьдесят первого?..
Выхожу на главную улицу.
На тротуаре, словно поросята, стоят пулемёты, на мостовой кони и казаки.
Галицийские офицеры в польской форме.
Все встревожены. Чувствую, что боятся. На улицы вышел народ.
Один пьяный казак подходит ко мне, обнимает и говорит:
— Ой, казак, я чека разбил и самогонки напился.
У меня была гайдамацкая привычка носить шапку набекрень, и повстанец принял меня за своего.
Подходит с карабином старшина в синем казакине, тот, что говорил «варнак».
— Где военком?
— Не знаю.
— Что… снял красный значок?
Я молчу.
— Ну-ка пошли…
Меня не расстреляли только потому, что куренной был за меня.
Все силы наши были брошены на польский фронт, который уже начал разваливаться. Галицийская конница, которая стояла в немецких колониях, восстала против власти Советов. Они (галичане) налетели на станцию, сняли там караул и вместе с нашим полком захватили Тирасполь. В особотделе был только батальон в 60 человек.
Старшины говорят, что в наших руках уже Одесса, Херсон и Николаев.
Мне дали винтовку и послали в караул на станцию.
Конница повстанцев, как говорили, пошла в наступление на Раздельную.
Ночь.
Мы в телеграфном отделе.
Телеграфирует начальник гарнизона Раздельной.
Мы все в напряжении склонились над медленно разворачивающейся белой лентой, по которой чёрными точками и тире безумно долго ползли слова:
«П-о-з-о-в-и-т-е к т-е-л-е-ф-о-н-у в-о-е-н-к-о-м-а».
Ему отвечают:
«В-о-е-н-к-о-м з-а-н-я-т, в-с-е с-п-о-к-о-й-н-о».
В окна вместе с нами бархатно и чутко смотрит на эти грозные знаки ночь:
«Неужто ещё есть противники советской власти?»
А ещё днём низко над станцией смело летит красный аэроплан.
Хлопцы — врассыпную…
Я кричу, что ему нет смысла стрелять по станции, и стою на перроне.
Аэроплан дважды пальнул по крепости, что за городом, и спокойно полетел назад.
По нему даже не стреляли.
Перехвачена телеграмма, что на Тирасполь из Одессы идут два броневика.
Я уже не верил сказкам старшин о нашей победе. Слишком уж неуверенно они себя чувствовали.
Да и катилось эхо о разгроме добрармии, иначе — «грабьармии», как её называли.
Ночью выходим из города.
Белеют на спинах казаков узлы награбленного добра, редкие и приглушённые выстрелы провожают нас…
Моя цель — узнать маршрут, а потом…
Мне страшно. Неужто снова в эту проклятую жёлто-голубизну?..
Когда мы переходили «чугунку», глаза мои стали широкими, как ночь, от ужаса, куда я иду…
Прошли вёрст пятнадцать. Привалы делаем не в сёлах, а в степи.
Наконец я узнал, что мы идём на Бирзулу и там соединимся с Тютюнником[18]. По месяцу я запомнил дорогу назад.
Во время одного привала я признался своему другу-казаку, что хочу сбежать, и его звал с собой. Он отказался, сказал, что не хочет воевать, хочет домой. Мы с ним поцеловались, я отдал ему свою банку консервов и вышел с винтовкой из круга конников.
…Когда мы оставляли Тирасполь, один мой товарищ-казак грустно поглядел на меня и сказал: