— Я хочу выстрелить.
Я:
— Зачем тратить патроны — они пригодятся для панов.
Но Ольга выстрелила в ночь, в море, прямо в огонь разрушенного дома… Огонь испуганно заметался и погас. Утомлённые и счастливые мы шли вверх. А Ольга всё целовала мои руки. А я не целовал её рук. Я только, как девушка, позволял ей целовать свои.
Приехали итальянцы, привезли пленных солдат бывшей царской армии. Одна итальянская миноноска наскочила на мину. Хоронили итальянцев на Куликовском поле. Выступал Серрати[19]. Мы не понимали итальянского языка, но мы ощущали революционный огонь и кричали «ура» и «даёшь» под траурные залпы орудий.
Ольга шла со мной по городу. К ней прицепился итальянский лейтенант, но она что-то сказала ему по-французски, и он отскочил от неё как ошпаренный. Как-то грустно любила меня Ольга. Она всё отбрасывала волосы жестом Андрея и хмуро глядела перед собой.
Однажды она не пришла, хотя и говорила, что придёт. Мне было так тяжело, будто изрубили меня на куски и я весь сочусь кровью… Я уже не знал, кого я люблю больше — Ольгу или Констанцию. На следующий день Ольга пришла. Но я всё время был грустным. Она спросила меня — почему я грустный? Я долго не хотел ей говорить, а потом сказал: потому что не было её. Она радостно и счастливо засмеялась, заключила меня в объятия — и снова был тот огонь…
Она сказала, что ходила к портнихе.
Приближался день отъезда. Получилось так, что Ольга едет раньше меня.
Наступил вечер. Мы пошли к морю через Александровский парк. Стоял золотой октябрь. В парке было так хорошо, что мы остались там.
У Ольги уже не было юбки. Она сшила себе синие галифе и красные сапоги. Когда я давал ей свою шинель, она напоминала мне юнкера с тонкой, подвижной фигурой. Мы легли под деревьями. В парке никого не было. Где-то далеко в вечернем небе догорали золотые руины, и мне казалось, что это средневековый замок, а мы с Ольгой — молодые феодалы, возвратившиеся из далёкого путешествия, и этот замок в вечернем золоте — наш.
Проходили изредка торговки, и мы покупали у них дыни. У нас не было ножа, и Ольга тонкими и нежными пальцами ломала их. Мы целовались — два парня. Я расстегнул на ней одежду и ласкал её, а из кустов кто-то в полосатых штанах подглядывал за нами, да так увлёкся, что выдал себя шуршанием травы. Ольга вскочила и выстрелила по кустам из маузера. Кусты испуганно зашумели, и снова в парке пустота, янтарные ковры листьев, красные губы Ольги и её молодое, девятнадцати вёсен, тело. Она рассказывала про красную Венгрию, где она работала, как там задушили советскую власть. О своей первой любви к венгерскому революционеру, о подполье и тюрьме. С ужасом и мукой говорила, как её насиловал жандарм.
Мы шли к морю. Было уже темно. Прожектор огненными пальцами ощупывал ночь. Мы подошли к стене. Открыли узенькую чугунную калитку. За стеной свежо дышало море, а внизу, на развалинах, белая коза. Мы отошли чуть в сторону от калитки и легли на мою шинель. Только начали целоваться, как открылась калитка и на нас двинулась толпа людей. Я скатился с Ольги прямо в ярок, и мы тихонько лежали, пока прошли люди.
Завтра Ольга уезжает. Грустный, провожал я её на станцию. Душу мою жгли огнём последние звонки. Когда я подсаживал Ольгу в вагон, у неё на колене лопнуло галифе, и я на прощание припал губами к её колену. Вокруг смеялись люди, а я не обращал на них внимания, я видел только Ольгу и её тёплые глаза под лохматой шапкой. Отгремели прощально вагоны, а я всё стоял и видел бледную тонкую руку в полуденной синеве.
…Вскоре мы отправились на фронт. Под стук колёс, летевших на далёкий голос смерти, мы пели революционные песни. Они были такие яркие и хорошие. Это нас так волновало… В открытые окна вагонов мириадами далёких и вечных огней заглядывала ночь… Юные голоса дрожали, будто слёзы, которыми был залит «мир безбрежный»… Поезд мчался, и в нём мы с радостью несли в огонь свои жизни, чтобы осушать эти слёзы.
В политотделе армии я встретил товарища моего детства — Павку Евсеенко. Он был уже начальником политотдела дивизии и, знакомя меня со своими товарищами, немного иронично рекомендовал меня:
— Знакомьтесь, это бывший петлюровец.
Мне тяжко было слышать, что я «бывший петлюровец», и захотелось, чтоб меня ранило на фронте. В Каменце я отдал в политотдел дивизии свои документы и пошёл гулять. Ко мне подошёл парень с винтовкой и спросил документы. Я сказал, что документов у меня нет, что я отдал их в политотдел дивизии, и просил его пойти со мной туда, но он не захотел идти и повёл меня в ЧК.
В ЧК спокойный рабочий с железным лицом взглянул на мой партбилет, сказал: «Это наш», — и отпустил меня.