Тронули тем, что наши точки зрения на сложившееся положение ни в чем ни на йоту не разошлись. И обеспокоили тем, что, выходя отсюда на улицу, они как члены организации лишались всякой видимости защиты от немцев, каковой была для них работа в редакции главного органа Движения, официально признанного союзным. Выход всех вместе мог быть понят, как демонстрация и толковаться очень широко, а аресты членов организации время от времени еще продолжались.
Мое положение было лучше. Уходя с поста редактора, я оставался одним из 49-ти подписавших Манифест. Это могло еще иметь свое действие.
Было решено, что все члены редакции завтра покинут Берлин и разъедутся с разными поездами в разных направлениях, что и было ими сделано.
Простившись с друзьями, я позвонил о происшедшем Жиленкову и отправился в Дабендорф, куда давно собирался поехать по делам организации. Задержавшись дольше, чем предполагал, остался там ночевать. Двойное чувство не покидает меня все время. Больше не нужно мелочной утомительной и раздражающей борьбы с издательством, цензором, не нужно болеть душой за каждый вышедший номер — зато, что он не совершенен, даже совсем не такой каким нам хотелось его сделать. Но вместе со всем этим «не нужно» остается и чувство большой пустоты. То, чего ждали годами, к чему стремились, за что приносили большие жертвы, теряли близких и родных людей, оказалось недостигнутым. Все участники Движения по очереди, по мере того, как линия нашего отхода будет докатываться до них, будут испытывать это же чувство глубокого разочарования…
Утром я направляюсь в город. По дороге никак не могу избавиться от чувства, что я где-то что-то забыл, не то что-то нужно было сделать, не то кому-то что-то сказать. Может быть, это было в Дабендорфе, а может быть, — вчера в редакции.
На Потсдамерплац пересаживаюсь в метро и еду по направлению к дому. Но что же это было, чего я не могу вспомнить? Стараюсь восстановить в памяти шаг зашагом вчерашний и сегодняшний день. Не могу вспомнить и в то же время чувствую, как от того, что я не могу вспомнить, растет какая-то тревога.
Вспомнил на Ноллендорф-плац. Выскочил из поезда и, подождав, пока он, мигая красными фонарями, скрылся в туннель, захожу в телефонную будку. В полутьме — света очень мало, последствия недавнего налета, — с трудом различая цифры, набираю домашний номер.
Этот же номер повторяет знакомый женский голос в приложенной к уху трубке. Я спрашиваю: — Нина?
— Да, я.
— Здравствуй, Ниночка, узнаешь?
— Узнаю, здравствуй.
— Скажи, Ниночка, мне не было сегодня почты?
Легкое, еле уловимое замешательство с той стороны и потом, оживленно вибрирующим голосом, ответ: — Нет, не было ничего. Ничего не было…
Я вешаю трубку, выхожу из будки и, подождав встречного поезда, еду с ним до конечной станции за городом.
Происшедший разговор — наша давнишняя как-то в шутку договоренная система сигналов.
Когда начались аресты друзей, я иногда не ночевал дома. Как-то после ужина, сидя всей семьей за столом, мы договорились с Ниной, что если я утром, после того, как ночевал не дома, спрошу по телефону, есть ли для меня почта, то в том случае, если приходили люди из Гестапо, она ответит, что мне есть письмо.
Как сейчас помню Вадима, ее мужа, и моего большого давнишнего друга, тоже члена организации чуть ли не с первых дней ее зарождения. Он смотрит на нас поверх очков, наклонив голову, и убежденно говорит: — Вот и дурные, вот и посадят вас обоих, да и меня с вами вместе.
— Почему? — спрашиваем мы в один голос.
— Почему, почему, — шутливо передразнивает он. — А если в это время рядом с тобой будет стоять этот самый гестапист и скажет — а ну-ка, дайте мне письмо, о котором вы говорите, — вот и если! Конспира-а-а-торы… — тянет он презрительно.
Систему сигналов перестраиваем наново. Нина, если были гестаписты, скажет, что мне письма нет, тогда и показывать ничего не нужно. Если же не приходили — то письмо есть. Новая система имела свои недостатки. Иногда приходилось долго по телефону разбирать получающуюся путаницу. Гестаписты не приходили и письмо есть. Написал кто-нибудь из друзей или знакомых. Тогда Нина прибавляет: «На самом деле есть письмо» или «настоящее письмо есть, без всяких фокусов».