Я киваю и делаю глоток. Так как я не могла есть весь день, вино почти сразу ударяет мне в голову, и она начинает слегка кружиться. Отчего-то мы обсуждаем советскую номенклатуру. Ее типичные и совершенно нетипичные явления. Я подхожу к окну и чувствую его взгляд на своей спине. В окно я вижу детскую площадку, и оттого, что все еще нет снега, она кажется особенно линейной и пустой в холодном голубом свете фонаря. Я говорю ему, что забыла, на каком мы этаже, он отвечает, что на пятом, и мы возвращаемся к нашему разговору, и тогда я подхожу к нему совсем близко, чтобы рассмотреть в его телефоне архиепископа Луку Войно-Ясенецкого, и тьма между нами дрожит и вибрирует. Всю ту половину минуты, что я смотрю то на его лицо, ставшее напряженным, то на черно-белую фотографию священнослужителя и автора трудов по гнойной хирургии.
Затем я отхожу и снова сажусь на стул прямо напротив него – другого нет. Я делаю очередной глоток, и он спрашивает меня о моем возрасте, я называю ему свой возраст, и он смотрит на меня и произносит:
– В этом возрасте часто распинают.
Я отвечаю ему, что всегда хотела быть распятой.
И тогда мы молчим еще несколько совсем черных и вибрирующих секунд. И потом я спрашиваю его, есть ли закуска, и он просит меня побыть девочкой и открыть холодильник. Я думаю разозлиться на него, но у меня не очень выходит, потому я просто открываю холодильник и достаю из него то немногое, что есть: сыр и помидоры – и мне нравится, как он в этот момент смотрит на меня. Мы пьем и разговариваем еще где-то час, и постепенно я ощущаю, что выпила лишнего и меня как будто смывает волнами; я отодвигаю бутылку просекко от себя, она пустая только наполовину, но у меня уже кружится голова. В какой-то момент он вдруг задает мне вопрос, где именно я резала себя, и я закрываю лицо руками от удовольствия и стыда и отвечаю, что ни за что не скажу.
Вскоре мы оказываемся в комнате, и он говорит:
– Иди ко мне.
И за руку утягивает меня на кровать, он трогает и гладит меня везде, я вскрикиваю, и мне кажется, что я слышу бестолковое верещание какой-то незнакомой птицы, и я не сразу понимаю, что это мой собственный голос. И тогда он говорит мне:
– Тихо, тихо.
И трогает мое лицо, я чувствую его очень сухие пальцы на своих щеках и губах и слышу его голос:
– Ты очень нежная.
Я окончательно понимаю, что все же выпила лишнего, потому что комната раздваивается, по ней ходят коты, и как никогда мне хочется почувствовать теплый влажный запах мокрой псины, запах двора и детства, а не темный, мрачный и дымный запах удовольствия.
И я растерянно то отвечаю ему, то отстраняюсь от него и потом говорю ему:
– Сейчас это как будто только половина меня.
Он отправляет меня в душ. И в ванной мне несколько раз хочется позвать его, чтобы все продолжилось, но я отчего-то не решаюсь, я смотрю на себя в зеркало и как будто совсем не понимаю, чего я хочу. Я чувствую, что меня знобит, и, с досадой глядя на свое лицо в зеркале, отмечаю, что у меня совсем размазалась тушь.
Я выхожу из душа в полотенце, прихожу в комнату и ложусь на кровать рядом с ним. Он разворачивает полотенце, рассматривает и гладит меня всю, как можно было бы рассмотреть картину, снятую с подрамника.
Мне стыдно или нет? Хорошо или плохо? В голове, в лобных долях, в тех самых местах, которые, вероятно, перерезают при лоботомии, пульсирует голубой вертолет, я понимаю, что душ мне не помог.
Между нами тянется нечто изматывающее, и когда ненадолго мне становится легче, я наклоняюсь к нему и почему-то начинаю пересказывать «Королеву Марго» Шеро.
Он смотрит на всю меня, на мое тело, грудь, а потом в мои глаза – и я едва успеваю произнести: «А потом начинается Варфоломеевская ночь».
Он снова притягивает меня к себе, переворачивает на живот. Я чувствую его пальцы и язык и скрытую жестокость, и на мгновение удовольствие становится таким сильным, что я успеваю удивиться: он оказывается изощреннее и точнее, чем я все же могла предположить тогда, в самом начале, в очереди за коктейлями.
А через несколько минут меня стирает волна тошноты, я оказываюсь на кухне, и меня рвет в раковину. Я включаю холодную воду, открываю окно, и все почти исчезает.
Он заходит на кухню следом и смотрит на меня разочарованно, и мне кажется, что мне никогда в жизни не было так стыдно, я пытаюсь прийти в себя и спрашиваю его, нет ли у него жвачки, он отвечает мне:
– Прости, я отдал ее своему ребенку.
Он говорит это так, что я кожей и всеми внутренностями ощущаю, что я не ребенок, но веду себя как ребенок.
Конечно, стóящих девушек не рвет на кухнях исторических домов в центре Москвы, и они всегда знают, чего и как они хотят, и знают свою норму, а я совсем нет.
Через какое-то время все стихает, и я сажусь на край постели, где он лежит, и он берет мою руку, просовывает мои пальцы в свой рот и по очереди кусает их третий раз за ночь – и просит меня остаться. Я мотаю головой и глажу его небритые щеки, они колючие, и тогда он говорит:
– Поцелуй меня.