Еще месяц надо было ломать себя, заставляя играть в те правила, по которым играли студенты и тот странный народ, что наполнял красные стены Университета. К счастью, перевелся из Москвы брат Васенька, шумный, веселый. Начались вечеринки, диспуты, пикники. Она была везде своя и уже везде – первая. И только возвращаясь ночью на ваньке и стряхивая с себя разноцветную мишуру дня, Полина чувствовала себя такой же маленькой, беззащитной и одинокой, как и в первый день приезда в столицу. Даже хуже: то ощущение своей обнаженности, пугавшее и мучившее ее в Петербурге, в студенческой компании только усиливалось. Все эти речи о праве на любовь, о том, что в чувстве надо идти до конца, смущали и тревожили. Как это сегодня декламировал этот медик, Петровский?
Аполлинарии вдруг стало страшно, и она по-детски закрыла лицо руками. Но в уши назойливо лез другой голос, кажется, правоведа: «Надоело ваше парное молоко, господа! Баста! Только человек без меры – сильная натура…»
– Господи, что мне делать? – прошептала она. – Почему парное молоко? Ах, Наде хорошо, она знает, чего хочет, все эти кровеносные сосуды, ланцеты… Какая гадость! И зачем они все так на меня смотрят, словно чего-то ждут… хотят?.. И он – кто это он, который превращал все в пустые слова? Человек, превращающий жизнь в слова. Как страшно, бесчеловечно…
– Барыня, добавить бы надо! – вернул ее к действительности голос ваньки. – Глядьте-ка, пурга какая, а мне на Пески добираться.
– Да-да, конечно. – Полина сунула еще пятачок и подняла глаза.
Действительно, вокруг бушевала метель, которую трудно представить в цивилизованном городе, настолько она дика и свирепа. Мороз жег лицо, ледяные капли сверкали на решетке ограды, на углах завивались снежные вьюны, ахали мгновенно наметаемые сугробы, и дым из труб поднимался вверх страшными прямыми столбами.
Поле показалось, что пурга идет уже всю жизнь, что ничего другого и не было в ее коротенькой жизни. И сердце вдруг сжалось так больно и так безнадежно, что она вскрикнула и бегом кинулась в парадное.
Начиналась зима пятьдесят девятого года.
Глава 6
Музей Достоевского
Впринципе он не любил этот музей, постоянно раздражавший его своей темнотой, маленькими комнатками, странной
Угрюмо стаскивая куртку, Данила в который раз со вздохом вспомнил Старую Руссу, где в доме-музее жило время и дышало пространство, а солнце лежало на полу цветными квадратами. От всего этого даже газеты на столике казались сегодняшними. А может быть, просто это была его юность, когда он пил водку в лопухах у вонючей канавки, помнившей осквернение несчастной Лизаветы[52], когда лазал через Митенькин забор[53] и рвал яблоки в саду, когда занимался любовью с колоритной местной потаскушкой под домом Грушеньки[54]. Да, там была жизнь. А здесь… здесь лишь тишина да пыль.
Впрочем, вспоминать о Старой Руссе было сейчас не время, он забрался сюда не для воспоминаний, а для того, чтобы выработать окончательный план охмурения странной старухи. Ах, эти вечные петербургские старухи, все они непременно с какой-то подковыркой, черт бы их всех побрал разом!
Данила поднялся на третий этаж и с глубокомысленным видом двинулся вдоль витрин, изображавших, по мысли музейщиков, бытовые иллюстрации к романам «великого писателя». Вот почему-то падающее кресло и часы – «Бесы», а вот ворох тряпок под копией с Гольбейна[55] – «Идиот».