Всё вспомнил бывшим соратникам. И как при взятии Казани они рисковали самой жизнью царской, когда чуть не силком тащили его воевать в неведомые земли. И как противились войне ливонской, дабы не ссориться с европейскими государями в ущерб царской славе.
Попрекнул и вовсе старой обидой. Когда был царь при смерти, поп Сильвестр не тотчас присягнул малолетнему царевичу, а переговаривался со Старицкими.
И детство своё жалостно вспомнил:
«Как исчислить бессчётные страдания, перенесённые мною в юности. Сколько раз мне и поесть не давали вовремя».
Едко высмеивал обет боярина не являть царю своего лица.
«А лицо своё ты высоко ценишь. Но кто ж захочет такое эфиопское лицо видеть? Встречал ли ты когда-нибудь честного человека, у которого были серые глаза?»
И ещё много чего было в том письме, что ушло за литовскую границу в имение гетмана Полубенского, где скрывался беглец. Стал ждать ответа. Чаял сразить, повергнуть в прах. Чаял — назад попросится Курбский. И принял бы, и простил в назидание прочим.
И вот пришёл ответ. Краткий и презрительный ответ просвещённого европейца царю-варвару.
«Широковещательное и многошумное твоё послание получил и понял, что оно от неукротимого гнева с ядовитыми словами изрыгнуто, таковое не только царю, но и простому воину не подобает, а особенно потому, что из многих книг нахватано, сверх меры многословно и пустозвонно... — поистине вздорных баб россказни, и так всё невежественно, что не только учёным и знающим мужам, но и простым и детям на удивление и на осмеяние, а тем более посылать в чужую землю, где встречаются и люди, знающие не только грамматику и риторику, но и диалектику и философию».
Сильнее оскорбить царя было невозможно. Любое обвинение — в кровожадности, клятвопреступлении, в родстве с дьяволом, он перенёс бы легче, чем обвинение в невежестве. И это оскорбление тоже зачтётся Новгороду, ибо Курбский и Новгород давно срослись для царя в двуглавую, злобно шипящую змею, от которой можно в любую минуту ждать укуса.
И вскоре чёрная, испепеляющая ненависть захватила царя настолько, что он уже ни о чём другом не мог думать, кроме как о предстоящей мести. Когда ненависть становилась невыносимой, царь кликал Малюту и шёл с ним в пытошную. Там он предавался оргии палача и жертвы. Это было ни с чем не сравнимое наслаждение, равного которому не могла дать никакая женщина. В багровых отсветах пытошного горна мелькали искажённые лица. Глухие вопли, лязг железа, свист плетей, мольбы жертвы, рычание палача звучали для царя странно — притягательной музыкой. Эту музыку он хотел слышать снова и снова, он пристрастился к ней как к вину и теперь почти все ночи проводил в подвалах Слободы.
Он и сам не заметил как с головой ушёл в расследование заговора, который поначалу считал малютиной сказкой. Кровавая игра захватила его целиком. В пытошную доставляли всё новых людей. Всякую ночь из подземной тюрьмы неслись приглушённые крики пытаемых. Разгорячённый ежедневной кровью царь внешне преобразился, черты его лица хищно заострились, в глазах промелькивало безумие. Он стал болезненно подозрителен, боялся темноты и яда, готов был казнить всякого, кто отводил взгляд.
Теперь Малюта и Грязной знали — царь с ними. Царь поверил.
3.
В начале декабря опричное войско было готово для похода, но зима медлила, словно не желая дать дороги. Рать томилась. Взятое с собой пшено и сало опричники давно съели и теперь обирали давно обобранную округу, нудясь бездельем и мечтая о скорых грабежах. Вяземский с трудом поддерживал порядок, жёстко карал распоясавшихся.
Морозы ударили лишь в конце декабря, зато такие, что у ночевавших в шатрах ночью примёрзли волосы. Дороги стали, и на ночном совете у царя решено было выступать немедля. С собой царь взял наследника Ивана. Фёдора по слабости здоровья оставили в Москве. Дмитрию Годунову доверена была царская семья. И он едва ли не единственный из оставшихся был рад тому, что остаётся. Остальные не скрывали своего разочарования, зато уходящие предвкушали неслыханную добычу.
Утром следующего дня рать была выстроена для последнего смотра. Царь поднялся на помост, сел на белого арабского коня и рысью под крики «Гойда!» проехал вдоль походного строя.
— Сколь войска набрали? — спросил он, обернувшись через плечо к Вяземскому.
— Шесть тысяч, государь.
— Мало!
— Так ведь не Казань брать идём, — встрял Малюта. — Будь спокоен, государь. Отпору не будет. Перережем как овец.
— Назначаю тебя первым воеводой. Управишься — пожалую в думные дьяки. Ты, Афоня, пойдёшь вторым воеводой.
Вяземский вспыхнул от обиды.
— Невместно мне, государь, у безродного в помощниках быть.
— Но-но, поспорь у меня! Где Зюзин?
Подскакал опричный голова Василий Зюзин.
— Пойдёшь наперёд нас, изгоном. Все ямские станции до самого Новгорода закрыть! Говори, что от холеры. И чтоб мышь не проскочила, понял?
— Исполню, государь!
— Ну, с Богом!