Не агнцев лепил Филипп из монахов, но воинов, чтобы могли постоять за русскую землю и за свою обитель, благо с молодости сам умел владеть любым оружием. Превратил монастырь в грозного оберегателя северных русских границ.
...Мирские вести на Соловки приходили вместе с богомольцами. Постучал однажды в монастырские ворота бывший царский духовник Сильвестр, уже опальный. Засиделись с Филиппом за полночь. Говорили всё о царе. В горестном недоумении качал головой Сильвестр.
— Что стряслось, ума не приложу! Думал, знаю его насквозь, полюбил как сына. Нахвалиться не могли на государя! А как Настасью схоронил — ровно подменили, вовсе другой человек стал. Прежних советников слушать не хочет. Сам всё знает и всё ведает, а станешь перечит — враг. Кровь льёт как воду. В разврат пустились — прям жеребец стоялый. Евиным родом пресытился, в содомию впал. Сколь я стращал его карой небесной, даже нарочно поучение написал, чтобы отвратить. Всё мимо! Сначала с Федькой Воронцовым, теперь с младшим Басмановым. А скажешь: смеётся в глаза, молчи, поп, не согрешишь — не покаешься.
А иной раз вроде проснётся. Задумается. Молится истово, весь лоб расшибёт. И так с неделю, а потом снова во все тяжкие. Нас всех разогнал, кто убечь не успел — всех казнил. Опричнину эту придумал. Всё, что мы вместе делали, отставил. А сколь мы доброго сотворили! И воевали славно, и законы писали, и народ в трату не давали. Почитай, ведь уже обустроили страну. И на тебе! Всё зря. Был государь мудрый и добродетельный, стал ровно зверь бессмысленный. Почему сие, как думаешь? Может, опоили?
— Так вы же и опоили, — ответил Филипп.
— Христос с тобой, владыка, что ты такое говоришь!
— Опоили вы его лестью, а это — страшнейшая отрава. Гордыню в нём пробудили, земным Богом величали, власть царскую от Адама выводили! Не ты ли его деяниями Золотую палату расписывал? А ведь ни дед, ни отец его божественный венец на себя не примеряли. С него началось. Вы и начали. Почто царю богоравность присвоили? Думали: сами с ним в облака вознесётесь? Вот и вознеслись!
— Так ведь в Писании сказано: несть власти аще от Бога!
— В Писании сказано: Богу Богово, а кесарю кесарево. Ведь он вашим россказням всерьёз поверил! И оттого всё у него в голове замутилось. Вы ему пели, что он помазанник Божий, а он-то знает про себя, что слаб и грешен. Иное надо было ему втолковать. Трудами славен государь, а не похлебством подобедов. Царь велик, ежели его народ велик.
— Я ли ему не говорил про долг царский! Все уши прожужжал. Тем ему и опостылел. В ежовых рукавицах держал. Без моего благословения с женой не смел лечь.
— Эка мудрость — про долг твердить! Сами правили, а его от дел отодвинули. Как дитю игрушку дали скипетр да державу. Он и решил, что власть — это плод заветный, который вы у него отобрать хотите. А власть суть бремя великое. Сколь он грызни из-за власти видел! Шуйские думали: щенок совсем, что на него оглядываться. А он не щенок, в нём зверь сызмальства сидит. И беса в нём больше, чем Бога. Пока Настя жива была, его семья в узде держала. А как скрепа та лопнула, бес-то и вылез наружу.
— И кто, по-твоему, в сём виноват? — насупился Сильвестр.
— С духовника первый спрос, почто не доглядел?.. — жёстко сказал Филипп.
Дёрнулся Сильвестр, как от удара.
— Эх, Фёдор, — назвал его по-мирски, — я к тебе за утешением, а ты...
— Не дождёшься от меня утешения. За вас теперь вся страна все в ответе. Эх вы, рада избранная! Протакали царя. Ты свой Домострой сочинял, Алёшка Адашев сродственников потеплее устраивал, Курбский Андрей и того чище — за границу сбежал.
— Аль ему ждать пока Иван на кол посадит?
— Для иных и мука не страшна, ежли для святого дела. Ну а уж коли сбежал, обиду свою в измену не превращай! А то, ишь, поляков на Москву подзуживает, боярам смутительные письма шлёт, а они потом за эти письма головой платят.
Поник головой Сильвестр. Обидно, а крыть нечем. Простились холодно.
...Уже в бытность соловецким игуменом Филипп ездил в Москву. Видел царя, даже говорил с ним, но тесно не сошлись, чуя друг в друге гордость почти что равную. Возле царя тёрлись другие, такие как Левкий, Евстафий, Пимен. И всё же казалось Филиппу, что не безнадёжен Иван, что под коростой гордыни и жестокости ещё теплится живая душа.
Потому и согласился принять митру, когда митрополит Афанасий, старец добрый, но слабый, отрёкся от сана. Умыл, как Пилат, руки. Теперь, сказывают, ходит по церквам, псалмы поёт, иконы поновляет. А кто за народ печаловаться будет? Кто, кроме митрополита, может царя вразумить?
Когда ехал на поставление, сам себя спрашивал: зачем еду? Нешто и впрямь кроме меня некому? А, может, и во мне гордыня взыграла? Власти захотелось, славы, почестей? Но когда обступили его толпы страждущих, когда воочию увидал залившее страну горе, тотчас перестал сомневаться. Понял: на него едино уповают! И теперь ему отступу нет...