Начитанная девочка, залитературенное сравнение. Начитанная, но в меру, вершки, но не корешки, корешками здесь не пахнет. А надо, чтобы пахло корешками. Над каньонами, впрочем – это клип «Пинк Флойд» «Learning to fly»… Я больше люблю диск семьдесят седьмого года «Animals», там, где собаки воют. Летать – не летать, это уже попса, это уже с жиру, а там, где собаки завывают, это да, это я люблю. Да и не начитанная вовсе, начитанные – они пришибленные, она от тех лохматых с кухни понахваталась, рок-н-ролльные небеса, восприимчивая девчурка, хотя, конечно, ни в зуб ногой, индеец какой-то. Я, наверное, не посмотрел какой-нибудь американский фильм, вот и не въезжаю теперь. Хочется выть, как собаки на диске семьдесят седьмого года. И он так на меня смотрел, с такой… любовью, наши гаврики так посмотреть на женщину не способны, хоть по уши влюбятся – все тянется рука в затылке почесать, эхма… А тут какой-то клекот слышится в смуглой груди, у меня тоже клекот. Ага… В малокровной груди… Мы улетим с ним вместе, он оборотень, он орел, только добрый! Да, добрый оборотень, это бывает. Мы с ним обязательно еще встретимся, точно знаю!
Тогда действительно была уверенность, что в Москве можно еще раз случайно встретиться, и встречались.
Родину, Мила, любить надо. Она на то и Родина, чтобы ее любить. Ну что ты как по телевизору. Телевизор, Мила, тут ни при чем, телевизор тут никаким боком… Не знаю… Легкомысленно. Чертовщина! Что-то в ее словах такое помимо rock-n-roll sky, неизбывных восторгов Строгино и тривиального кокетства, какая-то тревога; что-то от семьдесят седьмого года, ей тогда было года два, а мне пять; от мелово-красного кирпича недействующих, задержавших дыхание церквей; наверное, ей холодно, наверное, у нее холодные руки, и пальчики на ногах в этих смешных махровых носках озябли. И меня это слегка цепляет, подзуживает, потому что это в моем вкусе, и я плыву, как линь, мягко скольжу против течения. Я всегда забегаю вперед, смотрю, что будет в конце, заступаю, как прыгун в длину, а теперь почему-то не забегаю, не заступаю, потому что жизнь, темный донный городской вечер струится мне навстречу, а я скольжу и не боюсь остаться один. Пусть она уходит, эта малокровная красотка со своим индейским мелово-голубым бредом, пусть продолжает бредить у себя в Строгино на первом этаже или пойдет к подруге, надо же обсудить. Еще не место и уже не время, нет, уже не место и еще не время, мысли заплетаются, имбирная? Хотя я трезв, как оконное стекло. Уходи – я глазом не поведу, пальцем не шевельну.
Мила вещала об индейце, сидя на спинке кресла с ногами на подлокотниках. «Да, это был настоящий индеец!..» – простодушно воскликнула она в заключение, от избытка эмоций вертанулась всем телом и сверзилась с кресла, бухнулась задницей об пол. Ликованию Андрея не было предела, он хохотал как умалишенный. Мила растерянно сидела на полу, ей было больно, но она, морщась от боли, тоже хохотала и смотрела Андрею в глаза. А что? Кара за индейца. Ха-ха-ха!
– Ты проводишь меня? – спросила Мила, когда «Имбирная» наконец иссякла и пили на посошок чай.
– Я не провожаю девушек.
– Почему? – заинтересовалась Мила. – Не всякая девушка простит, если ее не проводить.
– Поэтому и не провожаю, мне не нужна такая девушка, которая не простит. Девушка должна уходить самостоятельно и приходить без посторонней помощи, в ней должно быть героическое начало, а иначе она мне не нужна, потому что я не буду ею восхищаться, а любовь без восхищения – это катастрофа.
– Да, ты прав, не надо меня провожать.
– До метро, впрочем, я с тобой дойду.
– Зачем?
– Потому что хочу.
Не судьба. Размышлял Андрей по дороге от метро сквозь донный илистый вечер, в памяти вертелась вымученная и жалкая улыбка Милы через турникеты, напоследок. Жизнь индейка, судьба копейка. А знаешь, все еще будет. И ей мне тоже нечего сказать, что за пошлые декларации, что я из себя строю, Родину надо любить, героическое начало… Молился своими словами ночью в садике плохо спал общий горшок. И тут надо своими словами… Но silentium[2]. Лучше уж по латыни. В этом несказанная прелесть древних языков, что их не знаешь.