Под катком, в середине чугунного основания, я заметил черную коробочку, из которой выходили разноцветные проводки и слышалось тиканье, как будто в ней были часы. В общем и целом, это был самый сложный каток, какой я когда-либо видел, и даже внутренности паровой молотилки он не уступал по сложности.
Проходя мимо моего стула за дополнительным приспособлением, Мак-Кружкин увидел, что я бодрствую и наблюдаю за ним.
— Не беспокойтесь, если вам кажется, что темно, — сказал он мне, — потому что я сейчас зажгу свет и потом стану плющить его для развлечения, а также ради научной истины.
— Вы сказали, что будете плющить свет?
— Погодите, сейчас увидите.
Что он делал дальше и какие ручки поворачивал, я не разобрался по причине мрака, но случилось так, что где-то на катке появился странный свет. То был местный свет, не слишком распространяющийся за пределы своей собственной яркости, но он не был ни световым пятном, ни тем более светом в форме бруска. Он был не вполне устойчивым, но он и не танцевал, как свет свечи. Свет такого сорта не часто видишь у нас в стране, так что, возможно, он был изготовлен из заграничного сырья. Это был мрачный свет, и он выглядел в точности так, как если бы где-то на катке была небольшая область, просто лишенная тьмы.
Потом стало происходить удивительное. Я различал неясные контуры Мак-Кружкина на рабочем месте у катка. Он что-то подкручивал ловкими своими пальцами, нагибаясь на минуту, чтобы поработать над нижними изобретениями чугунного основания. Затем он поднялся до полной натуральной величины и стал поворачивать вал катка, медленно и рассылая по участку тискающий скрип. В ту же секунду, как он повернул колесо, необычный свет стал крайне трудным образом менять свой вид и положение. С каждым оборотом он делался ярче и тверже и трясся столь мелкой, тонкой дрожью, что достиг беспрецедентной в мире устойчивости благодаря тому, что задал внешними своими вздрагиваниями две боковые границы места, где он бесспорно располагался. Он стал более стальным и приобрел такую интенсивность в своей синевато-багровой бледности, что запятнал внутренний экран моих глаз и продолжал стоять передо мною во всех местах, когда я отводил взгляд подальше от катка, пытаясь уберечь зрение. Мак-Кружкин все продолжал медленно вращать рукоятку, покуда внезапно, к моему полному до дурноты ужасу, свет, казалось, лопнул и исчез, и одновременно с этим в комнате раздался громкий крик, крик, не могший вырваться из человеческого горла.
Я сидел на краешке стула и бросал испуганные взгляды на тень Мак-Кружкина, вновь согнувшегося над мелкими научными принадлежностями катка, проводя тонкую регулировку и выполняя текущий ремонт во тьме.
— Что это был за крик? — прозаикался я ему.
— Я скажу вам это в один тик-так, — отозвался он, — ежели вы меня проинформируете, каковы, вам кажется, были слова крика. Как бы вы сказали, что было только что сказано в крике?
С этим вопросом я и так уже возился у себя в голове. Неземной голос очень быстро проревел что-то из трех-четырех слов, спрессованных в один ободранный крик. У меня не было уверенности, что там было, но в голову вскочило сразу несколько фраз, и каждая из них могла быть содержанием крика. Они обладали жутким сходством с заурядными, часто мною слышанными криками вроде «Пересадка на Тинагели и Шиллелаг!», «Счет два-один!», «Осторожно, ступенька!», «Кончай его!». Я знал, однако, что крик таким дурацким и тривиальным быть не мог, потому что он растревожил меня так, как может только нечто важное и дьявольское.
В глазах глядящего на меня Мак-Кружкина стоял вопрос.
— Я не разобрал, — сказал я уклончиво и хило, — но мне думается, это был вокзальный разговор.
— Я слушаю крики и вопли годами, — сказал он, — но мне никогда не удается с уверенностью уловить слова. Как вам кажется, мог он сказать: «Не нажимайте так сильно»?
— Нет.
— «Вторые фавориты всегда выигрывают»?
— Не то.
— Это трудный блин, — сказал Мак-Кружкин, — очень сложное затруднение. Попробуем еще разик.
На сей раз он так закрутил ролики катка, что они ныли и поворот колеса был почти исключен. Появившийся свет был самым тонким и острым светом, какой я себе когда-либо представлял, вроде внутренности лезвия острой бритвы, и снизошедшая на него с поворотом колеса интенсификация была процессом слишком утонченным, чтобы на нее можно было смотреть даже искоса
Наконец произошел не крик, а пронзительный вопль, звук, не слишком отличный от крысиного зова, однако куда писклявее любого звука, могущего быть изданным человеком или животным. Мне снова показалось, что были употреблены слова, но их точный смысл и к какому языку они принадлежат — было совершенно не ясно.
— Два банана за пенни?
— Не банана, — сказал я. Мак-Кружкин отсутствующе нахмурился.
— Тут один из самых сжатых и изощренных блинов, какие я когда-либо знал, — сказал он.