Первый раз он взглянул в глаза смерти под Одессой. Новенький морской катер-охотник со свежей командой сопровождал танкер под Севастополем. В полдень на траверзе Тендровской косы на них свалились «юнкерсы». Первый бой! Очень уж верили, что пулеметной очередью можно сбить пикирующий самолет. Увлеклись и поплатились за неопытность: от взрыва бомбы катер задрал нос, вздыбился, стал на попа. Соседние катера, отбиваясь от самолетов противника, уходили за горизонт. До берега было минимум пять миль. Когда примерно часа через два он оглянулся, позади увидел лишь двоих (из восьми плывших следом). А берег — вот он, рукой подать…
Когда почувствовал ногами дно и попытался встать, потерял сознание. Как рассказали потом артиллеристы, притащившие его в блиндаж, волны накрывали моряка с головой и швабрили им пляж…
Укрываясь за глыбами, в расщелинах и зарослях, Яров стремительно приближался к каменному окопу. Если бы кругом царила мертвая тишина, то можно было бы услышать дружный вздох облегчения десантников, с тревогой наблюдавших за действиями храбреца. Их осталось немного, каждый знал, какая ждет его участь. Поэтому даже малейший проблеск надежды на лучший исход, появившийся в момент, когда Яров исчез наконец в расщелине, вселял уверенность, что новая фашистская атака будет отбита, а там, глядишь, подоспеет помощь.
Владимир огляделся, подобрал и сложил в укрытие валявшиеся тут и там гранаты. И вдруг увидел распростершегося Тагира в изодранной тельняшке. Показалось даже, что комиссар на какое-то мгновение приподнял голову. Но внимание Владимира уже привлекли надвигающиеся немецкие танки.
Владимир чуть приподнялся над каменистым укрытием и, целясь прямо в большой черный крест, бросил гранату. Она разорвалась, не долетев до цели и обдав броню градом осколков. Танк, все больше заслоняя горизонт, повернул налево, прямо к каменному мешку. Обозленный неудачей, Владимир метнул в него одну за другой две бутылки с огненной начинкой. Клубы дыма окутали раненую машину, языки пламени лизали ее стальное тело. Раздался грохот. Это взорвался бак с горючим. Громадное пламя с бурыми подпалинами взметнулось вверх и словно разом осело. Огонь жадно лизал металл.
«Ура! Полундра!» — донеслось со стороны берега до слуха Владимира. Удача ободрила его. Он приготовился к новой схватке. Фашистский танк, прошедший было мимо расщелины, вдруг круто повернул к ней. Владимир, тщательно примерившись, бросил бутылку с горючей смесью. Взвившееся было свечой пламя сразу погасло. Танк приближался. Снова взмах руки. Но бутылка, еще не успев освободиться от разжатой ладони, ударилась о скалистый выступ каменного окопа. В ту же минуту Владимира обдало жаром. «Кататься, кататься по земле, сбить пламя», — подсказывал инстинкт самосохранения. Какая-то властная сила готова бросить его на землю, но ярость и злоба заглушили на миг неимоверную боль. Рука сжала горлышко последней бутылки с горючей смесью.
Дальнейшее потрясло всех, кто был свидетелем этой необыкновенной схватки человека со сталью. Живой пылающий факел, оставляя за собой, как падающий метеор, хвост огня, вдруг очутился на броне вражеской машины. Короткий удар по башне — и смертоносная жидкость зазмеилась огненными ручейками.
Все, кто оказался участником и свидетелем этого боя, и советские десантники, и фашистские автоматчики — явственно увидели факелом пылающий контур человека. Вот он выпрямился, поднял руку, охваченную огнем, и что-то прокричал своим товарищам. Через несколько секунд танк взорвался. С криком «ура» ринулась в атаку горстка десантников.
…Все десантники полегли. В этом убедились немцы, осмотрев место боя. А двоих тяжело раненных моряков, в том числе и Тагира, видно, тоже посчитали мертвыми. Когда пришли наши, оба были без сознания, и их отправили в госпиталь. Похоронки выписали на тех, кого нашли убитыми. О подвиге долгое время никто не знал. Лишь комиссар Тагир Шарденов через годы, напрягая память, собирая по крупице воспоминания однополчан, смог восстановить события далеких дней.
…Уже остыл самовар. Уже ушел редкий гость Еремеича — Тагир Шарденов, а двое — хозяин дома и Петр Яровой — сидели, каждый со своими думами, не зажигая огня, хотя за окном уже царили глубокие сумерки.
Первым прервал молчание Еремеич. С глубоким вздохом он стал говорить:
— Не буду от тебя таить, Иваныч, ты у нас председатель, а Лексевне, что сын родной, и должен понять. Кому сколько судьба определила, тот столько и прожил, как раньше считали. А пришел черед с жизнью прощаться — получай свое, по обряду, по обычаю, как положено испокон веку: гроб — вроде твой последний приют. Одели, уложили усопшего, схоронили, на могиле крест, аль другое что поставили. Не стало на земле человека, а память о нем живет. Ведь помянуть умершего можно бы и дома, но люди идут почему-то на кладбище, к могилке, на которой все, начиная от холмика, оградки, цветов, напоминает о родном человеке. Так было с древности.
— Постой, Еремеич, к чему это ты?