Запели «Там вдали за рекой». Но большинству из нас, как говорится, «медведь на ухо наступил». Получалось не очень складно, хотя слова все знали. Я предложил позвать Сеню Песоцкого и Виктора Вольнова с гитарой. Они пришли, и все пошло на лад. Что-что, а веселье эти ребята умеют организовать. Уж давно никто из нас не знал таких минут, когда забываются все несчастья, все тяжелые переживания. Собралась дружная компания людей, связанных теперь чем-то большим, чем обычная дружба; веселая девушка принесла с собою то, чего не хватало нам многие месяцы, — поэзию песен, остроумие шуток. Мы пели все вместе и по очереди кто что умел: все вместе пели русские песни, Сеня и Черняк — белорусские, Фрид — еврейские, Виктор читал Есенина.
В землянке стало душно. Мы открыли дверь. И вдруг в ее проеме, внизу, куда падал свет, появились начищенные хромовые сапоги. Злобный бас бросил:
— Что тут за вечеринка? Демаскировали всю позицию! Спать! Сержант Шапетович!
— Слушаюсь, товарищ младший лейтенант!
Это Степан Кидала, дежурный офицер. Он исчез, не заглянув, не показав лица. Грубо оборвал наше веселье. Мне стало стыдно и до слез обидно. Да и все остальные чувствовали себя неловко перед девушкой. Все молчали. Она сказала, надевая шинель:
— Жизнь военная.
Я взял фонарик для ночной установки трубок и вышел проводить ее до офицерской землянки, где комиссар уступил ей свою кровать.
Черная земля, черное небо — ни одного просвета. Только на противоположной стороне залива, в порту, колеблется маленький огонек; возможно, кто-то так же, как мы, освещает тропинку. Окликают один за другим часовые: «Кто идет?» — хотя после первого нашего ответа все слышали, кто идет.
— Не люблю я этого человека, — сказала Антонина, когда Сеня и Виктор попрощались возле своей землянки.
Я понял — кого. Споткнувшись о камень, она взяла меня за рукав.
— Он мне любовное письмо написал.
— Кидала? — удивился я, и мне стало весело.
— О, если б вы знали, сколько мне пишут писем! Все молодые офицеры признаются в любви.
Мое веселое настроение сразу пропало. Я почувствовал, как сразу померк, стал земным, неинтересным ее необыкновенный образ, созданный моей фантазией. Появилось такое ощущение, что меня словно в чем-то обманули, зло пошутили над моей доверчивостью и юношеской восторженностью.
«А ты и рада этому, глупая овечка? Тебе хочется, чтобы все признавались тебе в любви? Ну и вешайся на шею своим офицерам!»
Мне не хотелось, чтобы она продолжала об этом рассказывать, открывать свои сердечные тайны. Зачем мне их слушать?
На северо-западе полыхнула далекая зарница.
Антонина пугливо прижалась к моему плечу:
— Стреляют? Страшно…
— Страшно, что стреляют за десятки километров? — с иронией спросил я.
— Я не за себя боюсь. За вас.
— За меня?
— За тебя… И за всех… Если они прорвутся, вам некуда отступать. Залив не переплывешь.
К этому мы были готовы, не однажды разговаривали об этом. Что касается меня, то страха в моем сердце не было. Иное полоснуло меня по сердцу, болезненно и одновременно приятно, — это ее первое «ты» — за «тебя», которое она сказала так сердечно, как мог бы сказать только близкий человек, хороший друг. Всегда становится теплей на душе, когда знаешь, что кто-то рядом тревожится за тебя. И я простил ей письма. «Разве она виновата, что пишут! Она одна, красивая… И, наконец, меня не касаются ее личные, сердечные дела!»
Чтобы больше ничто не нарушало этого чувства, я поспешил попрощаться и крепко пожал ее маленькую горячую руку.
— Доброй ночи вам, Антонина Васильевна.
— Доброй ночи… Петро…
В центре позиции меня остановил Кидала, бросив в лицо луч карманного фонарика.
— Выключи батарейку! — приказал он.
Я молча выполнил его приказание. В густой тьме мы не видели друг друга, но я слышал его дыхание: он стоял шагах в двух от меня. Вспомнив его письмо к Антонине, я с любопытством ждал, к чему еще он может придраться. А что придерется, не сомневался.
— Что ж это ты?.. Так переживал по жене, страдал и уже заводишь шуры-муры…
— Какие шуры-муры?
— Хе! — неприятно хихикнул он. — Вся батарея говорит.
Я ожидал всего, но только не этого. Дикое обвинение! В других условиях, оскорбленный за Сашу, за себя, я, видимо, бросился бы на этого тупоголового циника с кулаками. Но субординация… И письмо… Я представил, как признавался в любви Степан Кидала, «высоконравственный» человек, и мне почему-то стало весело. К чему кулаки? Но к дьяволу и почтительную субординацию! Как он, так и ему!..
— Тебе что — завидно? — с издевкой спросил я.
Он растерялся и что-то забормотал. Потом пригрозил:
— Я жене твоей напишу!
Он напишет моей жене? Куда? Мне стало больно от напоминания, что написать некуда. Если б я знал, куда писать, где она теперь, то не надо было бы писать тебе, Степан Кидала. Я написал бы обо всем, что записано в этом дневнике, и, может, даже еще больше. Тебе не понять, что я никогда ничего не таил и не утаю от Саши. Она будет знать все мои поступки, мысли — вернулось бы только наше счастье.