— Послушайте! Коронату уж семнадцать лет, и он сам может понимать свои склонности. Вопрос о будущем, право, ближе касается его лично, нежели даже самых близких его родственников. Все удачи и неудачи, которые ждут его впереди, - все это его, его собственное. Он сам вызвал их, и сам же будет их выносить. Кажется, это понятно?
— Помилуйте! даже очень-с! Но ведь и родителям тоже смотреть на свое детище... А впрочем, я - что же-с! Вот мать - права ее-с!
— Но если б сын даже заблуждался, скажите; достаточная ли это для родителей причина, чтоб оставлять его в жертву лишениям?
— Но если он сам на лишения напрашивается... А впрочем - вот мать-с!
— Я должен сказать вам, что Коронат ни в каком случае намерения своего не изменит. Это я знаю верно. Поэтому весь вопрос в том, будет ли он получать из дома помощь или не будет?
— Нет ему моего благословения по медицинской части! нет, нет и нет! - как-то восторженно воскликнула Машенька, - как христианка и мать... не позволяю!
— Слушай, Машенька! ты готовишь для себя очень, очень горькое будущее!
— Будущее, братец, в руке божией! - сентенциозно произнес Филофей Павлыч.
— Машенька! Я... я прошу тебя об этом!
— Ах, братец!..
— Неужели же ты так и остановишься на этом решении?
— Голубчик! Пожалуйста... позволь мне уйти! Меня там ждут... потанцевать им хочется... Я бы поиграла... Право, позволь мне...
Как раз, совсем кстати, в эту минуту в дверях гостиной показалась Нонночка и довольно бесцеремонно крикнула:
— Дядя! вы скоро их отысповедуете? Мы танцевать хотим!
Ясно, что делать мне больше было нечего. Я вышел в залу и начал прощаться. Как и водится, меня проводили "по-родственному". Машенька даже всплакнула.
— Братец, - сказала она, - может, и еще в нашу сторону заглянешь - не забудь, ради Христа! заверни!
Господин Добрецов сильно потряс мою руку и произнес:
— А мы вас почитываем!
Нонночка, не желая отставать от других, сказала:
— Дядя! вы что ж меня не целуете... фи, недобрый какой!
Филофей Павлыч проводил меня до крыльца и, поматывая головой, воскликнул:
— Что прикажете - женщина-с... А впрочем, мать - все права ее-с. Так и в законе-с...
Покуда ямщик собирал вожжи и подавал тарантас, в ушах моих раздалось:
A-ach, mein lieber Augustin!
Augustin, Augustin!
Дружный хохот, встретивший эту допотопную ритурнель, проводил меня до ворот.
* * *
Был час восьмой, когда я выехал от Промптовых, и в воздухе надвигались уже сумерки. Скоро мы въехали в лес, и с каждым шагом мгла становилась гуще и гуще. Казалось, что тени выползают из глубины лесной чащи, бегут за экипажем, хватаются за него. Я начал припоминать происшествия дня, и вдруг мне сделалось страшно. Целое море глупости, предрассудков, ничем не обусловленного упрямства развернулось перед глазами - море, по наружности тихое, но алчущее человеческих жертв. "Так уж", "нет уж" - невольно припоминалось мне, и сзади этих бессмысленных словесных обрывков появлялся упорствующий образ непочтительного Короната, на котором, по какой-то удивительной логике, непочтительность должна отозваться голодом, холодом и всяческими лишениями.
Но, как ни простодушна Машенька, однако и у нее нечаянно вырвалось меткое слово.
"Неверно нынче! - сказала она, - очень даже, мой друг, неверно! Куда ступить, в которую сторону идти - никто нынче этого не знает!"
Этим изречением я и заканчиваю.
Кроме Тебенькова, с которым я уже познакомил читателя, у меня есть еще приятель Максим Михайлыч Плешивцев.
Все трое мы воспитывались в одном и том же "заведении", и все трое, еще на школьной скамье, обнаружили некоторый вкус к мышлению. Это был первый общий признак, который положил начало нашему сближению, - признак настолько веский, что даже позднейшие разномыслия не имели достаточно силы, чтоб поколебать образовавшуюся между нами дружескую связь.
В то время, и в особенности в нашем "заведении", вкус к мышлению был вещью очень мало поощряемою. Высказывать его можно было только втихомолку и под страхом более или менее чувствительных наказаний. Тем не менее мы усердно следили за тогдашними русскими журналами, пламенно сочувствовали литературному движению сороковых годов и в особенности с горячим увлечением относились к статьям критического и полемического содержания. То было время поклонения Белинскому и ненависти к Булгарину. Мир не видал двух других людей, из которых один был бы столь пламенно чтим, а другой - столь искренно ненавидим. Конечно, во всем этом было очень много юношеского пыла и очень мало сознательности, но важно было то, что в нас уже существовало "предрасположение" к наслаждениям более тонким и сложным, нежели, например, наслаждение прокатиться в праздник на лихаче или забраться с утра в заднюю комнату ресторанчика и немедленно там напиться. А именно этого рода наслаждениям страстно предавалось большинство товарищей.