Кое-что я все-таки сумел вытащить из-под развалин: зимнюю одежду отца, нож, разорванное одеяло, кухонную посуду. Под кирпичами я нашел старинную фотографию своих родителей, которой было, вероятно, лет тридцать. Отец и мама казались на ней самыми счастливыми людьми в мире. Увидев фотографию, я всхлипнул, потом сунул ее за пазуху и стал вытаскивать из-под развалин доски от кровати. К полудню все, что мне удалось найти, я спрятал в углу под полом около двери. От всей нашей комнаты только и осталась что эта дверь, которая продолжала стоять, чуть наклонившись в сторону. Я со страхом подумал: «Куда мне идти?» — и в этот момент увидел тетю Фану, жену Гицэ Стиклару. Она пробиралась ко мне через развалины.
— Георге, — прошептала она удивленно
— Здесь, тетя Фана, — проговорил я и снова — уж в который раз — заплакал.
Женщина подошла ко мне и прижала мою голову к груди. Потом пригладила мои взлохмаченные волосы и грустно сказала:
— Пойдем ко мне, Георге… У меня кухня уцелела. Правда, у нее нет двери, но мы возьмем вот эту.
Она не стала ждать моего согласия, свернула в узел мои вещи и повела к себе. Мы еще дважды возвращались к развалинам нашего дома. Первый раз мы взяли доски от кровати, одеяло, чтобы было чем их застелить, и подушку. Во второй раз мы пришли за дверью.
Пока мы отрывали ее, незаметно опустились сумерки. Изредка на улице, в узких проходах между кучами битого кирпича, проскальзывала какая-нибудь тень. Вдалеке слышался приглушенный грохот трамвая. Нигде не было ни огонька. На небе появились первые звезды. И снова завыла собака. Тетя Фана на секунду перестала возиться с дверью и повернулась ко мне.
— Вся семья Стойки лежит под развалинами, — прошептала она. — А может быть, от них ничего не осталось. Бомба упала как раз на их дом… Люди так и не нашли их.
Мы снова принялись за работу. Сначала раскачали дверной переплет, дверь мало-помалу начала накреняться и вдруг, треснув, с грохотом упала на груду мусора. Когда пыль осела, мы подняли дверь и тут заметили под порогом какие-то белые бумажки. Тетя Фана нагнулась и подняла их. Они были свернуты в трубку и перевязаны бечевкой. Рассмотрев листки, она вздрогнула, словно испугавшись чего-то, боязливо огляделась кругом и сунула их за пазуху.
— Должно быть, какие-нибудь афиши, — прошептала она…
С трудом пробираясь через развалины, мы потащили дверь к ее дому. Когда мы пришли, тетя Фана взяла меня за руку и поспешно втащила в кухню. В темноте она вынула листы бумаги и, развернув их, положила на кровать у окна. Там было немного светлее. Я увидел, как ее дрожащие, отекшие пальцы осторожно один за другим разглаживают небольшие листочки. Потом она завесила тряпкой окошко и опустила до самой земли висящее над дверью одеяло. Тетя Фана зажгла спичку, и мы склонились над разложенными на постели бумагами. При свете горящей спички мы увидели самые настоящие листовки. «Рабочие и работницы! — различил я первые слова. — Эта преступная война привела нашу страну на край пропасти». Огонек спички начал гаснуть; я посмотрел вниз, где большими черными буквами было написано: «Коммунистическая партия Румынии». При свете гаснущего пламени я различил подчеркнутые вверху на полях слова: «Прочитай и передай другому!» Спичка погасла. В комнате стало темно. Я и тетя Фана молча глядели на листовки. Казалось, даже сквозь эту темень я различал слова: «Коммунистическая партия Румынии» — так глубоко врезались они в мою память. «Значит, — мелькнуло вдруг у меня в голове, — отец действительно был коммунистом!»
— Георге, — прошептала тетя Фана, связывая листовки той же бечевкой, — никому ни слова об этом!
Я молча кивнул.
— Смотри — никому! — повторила она.
— Никому, тетя Фана! — успокоил я ее.
В тот же вечер она закопала сверток с листовками во дворе под развалинами. Мы поели хлеба с огурцами и легли спать. Но заснуть я не мог. Листовки напомнили мне об отце. Я вновь, как наяву, увидел его почерневшее от копоти лицо, карие бездонные глаза, которые, казалось, проникали в самую душу. Но вот в них вдруг появился, как дрожащее видение, образ матери, какой я видел ее в последний раз: с бледным, исхудавшим лицом, тонкими посиневшими губами, с отечными, красными, изъеденными щелочью пальцами. Я тихо заплакал. Со мною вместе заплакала и тетя Фана…
На следующий день тетя Фана отправилась в город узнать, что делать с листовками. «Куда же она их денет? — спрашивал я себя. — Кто еще знает об их существовании? Отца схватили шпики и, может быть, уже расстреляли. Мамы нет… А вдруг она знала, откуда эти листовки?! Ну конечно, она знала!..» Мне вспомнилось, что часто по утрам я замечал, что земля у порога нашего дома была свежевскопана.
— Мама, ты снова чинила порог? — спрашивал я.
— Да, Георге, — отвечала она спокойно. — Отец твой нечаянно своротил его ногой, вот я и поправляла…
Теперь я понял, что под порогом находился тайник для листовок, о назначении которых знали лишь мой отец и мать.
Домой тетя Фана возвратилась поздно вечером, когда ночная темнота вновь окутала улицу Каля Гривицы и ее мрачные развалины.