Читаем Тревожный звон славы полностью

   — Это состарит тебя.

   — И хорошо, я не мальчик.

Она вздохнула.

   — Послушай, я решила: все уедут в Петербург, а я останусь здесь с тобой.

   — Ты очень добра. — Пушкин был искренне тронут. — Однако я не позволю тебе проскучать из-за меня зиму.

   — Значит, ты меня не любишь?

   — Нет, я тебя очень люблю. — Пушкин поцеловал сестру.

   — Ну хорошо, не буду мешать тебе.

...Он принялся разбирать листы, листочки, даже какие-то клочки и бумажные обрывки с торопливыми чернильными и карандашными записями. Из отрывочных этих заметок должны были составиться «Автобиографические записки» — значительнейшее его произведение, запечатлевающее судьбу целого поколения, — жанр исторической публицистики, развитый знаменитой де Сталь[41] в её «Dix ans d’exil»[42] и подхваченный многими.

Но то, что мог сказать он, вряд ли мог сказать кто-либо ещё. С детских лет, ещё в Москве, окружён он был людьми значительными; мальчиком-лицеистом в Китайской деревне Царского Села наблюдал он труды Карамзина над обширной и величавой «Историей государства Российского»; Батюшков, Вяземский, Жуковский, Чаадаев, Каверин[43] желали знакомства с ним, ещё обряженным в ученическую форму; повесой-юношей в Петербурге не он ли был вожаком и любимцем пёстрой молодёжи; не он ли был завсегдатаем театра, театральных собраний, «чердака» Шаховского[44]; и не при нём ли умные вели опасные разговоры — в доме Муравьёвых[45], на квартире Тургеневых[46], в казармах Преображенского полка; в ссылке, в азиатском, грязном Кишинёве, не был ли он проницательным участником сборищ у Михаила Орлова[47]; масонская ложа «Овидий» не повлекла ли запрет всех масонских лож; не при нём ли в Каменке собирались несомненные участники тайных обществ, маскируясь мирными дискуссиями?..

Ему было о чём написать — и оставить потомству образы людей исторических и тех, кто ещё лишь обещал сыграть заметную роль в российской истории.

Прежде всего он принялся за обработку записей о Карамзине, потому что, несмотря на личные сложные отношения с историографом, следовало признать Карамзина значительнейшей, ни с кем другим не сравнимой фигурой...

В дальнейшем в специальной тетради он расположит записи в естественно-необходимом продуманном порядке.

Но снова открылась дверь.

   — Я не помешаю? — вошёл Лёвушка.

Брат! Ради обретения друга и брата, ради долгожданных исповеди и откровений как не бросить работу! Откровений из души в душу, из сердца в сердце!

Обняв друг друга за плечи, тесно прижавшись, они не спеша побрели по двору, по закоулкам усадьбы. Пушкина переполняла любовь.

Лёвушка принялся болтать. Его привлекает военная служба. Но что делать, отец не согласен, и нужно хоть как-то определиться. В деревне скучно. Он ждёт не дождётся отъезда в Петербург. Впрочем, и в деревне можно развлечься: во-первых, соседи, во-вторых, уездные балы в Опочке, в-третьих... — и он подмигнул на девок, сновавших по двору.

Пушкин прервал его. Ах, если бы Лёвушка-Лайон знал, как жизнь неумолимо и тяжко карает за ошибки! Поговорим о жизни! Лайон конечно же влюблён. В его возрасте все влюблены. В кого же?

Лёвушка застыдился, начал мучиться, мяться и, наконец, признался: он влюблён в замужнюю женщину, в жену литератора Воейкова[48], племянницу и крестницу Жуковского, его «Светлану».

Пушкин расхохотался. Что же Лайон нашёл в ней и на что надеется? Как вообще представляет он себе светскую женщину? Есть ли у него опыт?

Опыт у Лёвушки, оказывается, был, и немалый. В Петербурге он изрядно бражничал.

Пушкин умилялся:

   — Что же, на то и дана нам молодость! Однако брось её. Кто ж ты будешь — влюблённый пастушок из идиллии восемнадцатого века? Я вижу, ты изрядный godelureau dissolu[49]. Но это лучше, чем быть freluquet[50].

Ему хотелось передать брату свой опыт, он принялся рассуждать о мнимых и настоящих друзьях, о власти женщины над нами и о том, как следует держать себя в свете.

   — Однако зачем же ты разболтал Плетнёву[51] моё письмо? — не удержался он от упрёка.

Лёвушка пожал плечами. Не мог же он признаться, что страдает каким-то неизлечимым недержанием речи.

А история была такая. Когда в журнале «Сын отечества» появилась элегия Плетнёва, Пушкин отозвался о ней весьма нелестно. «Плетнёву приличнее проза, а не стихи, — написал он брату. — Он не имеет никакого чувства, никакой живости, слог его бледен, как мертвец. Кланяйся ему от меня (т.е. Плетнёву, а не его слогу) и уверь его, что он наш Гёте».

И Лёвушка имел бестактность разгласить это письмо.

Он попробовал оправдаться:

   — Но я читал твоё письмо перед целой компанией! — Слава брата кружила ему голову.

   — А я, между прочим, весьма обязан Плетнёву. — Сердиться на Лёвушку было невозможно. — Плетнёв с сочувствием и похвалой написал разбор моего «Кавказского пленника»!.. Ты поедешь в Петербург, я дам тебе, может быть, поручения — будь поосторожнее...

Прошли в фруктовый сад с оранжереей, теплицей и пасекой.

   — Каковы же твои правила? — выспрашивал Пушкин.

Всё же он нашёл, что брат — человек несколько иного склада, чем он сам.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже