Все встали из-за стола с испорченным настроением. Пушкин уединился в своей комнате и принялся разбирать бумага. Он раскрыл большую, с лист, тетрадь, на тёмном кожаном переплёте которой выдавлены были буквы «OV» в треугольнике — масонский знак; эту тетрадь — приходно-расходную книгу масонской ложи «Овидий» — подарил ему в Кишинёве его приятель Алексеев[38]
.Здесь на одной из страниц были наброски стихотворения «К морю». Именно к незавершённым этим строфам его сейчас потянуло. Как будто вновь простёрлась, заблистала, взыграла перед ним могучая стихия. Море! Почему не отправился он в далёкие страны? Но что делал бы он вне России? Словно столкнулись два начала — жажда воли и колдовская власть творчества, — и оставалось лишь излить несогласуемое в гармонии стихов.
Вяземский не раз призывал откликнуться мощными творениями на смерть двух властителей дум — Наполеона и Байрона[39]
. Наполеон конечно же волновал воображение, и не только своей судьбой: не он ли, играя народами, пробудил неведомые прежде в России чувства и стремления? Пушкин уже посвятил ему не одно стихотворение. Теперь море позволяло направить поэтический корабль к мрачному утёсу, на котором мучительно угас бывший повелитель мира...Образ Байрона уже не волновал его. Он не признался бы, да его и не поняли бы, но он вполне осознал, что Байрон — лишь мода, впечатляющая, но временная. Ничего этого в жизни нет — ни богоборчества, ни царства абсолютной свободы, ни демонических героев. В России, во всяком случае, нет — и это не в русском характере. Не потому ли он закончил «Кавказского пленника» возвращением
И он принялся за работу. Как всегда, она продвигалась трудно: приходили образы, которые ещё предстояло воплотить в слова, или отдельные слова — нужные, но ещё никак не сцепленные с целой строкой.
Он обратился к морю уже издалека, совсем из другого края:
Он записывал обрывки строф, черкал, менял. О Наполеоне:
Или так:
Теперь о Байроне:
Но он хотел передать образ Байрона через образ моря:
Приоткрылась дверь, и прошелестел голос сестры:
— Можно к тебе?
Он бросил перо и приветливо закивал головой. С сестрой было связано детство, игры, домашний театр — далёкое и, кажется, единственное светлое счастье.
— Я тебе помешала? — Она приблизилась к столу. — Кто это?
Она рассматривала портрет Жуковского, который он прикрепил к стене, — тот самый портрет, на котором Жуковский написал: «Победителю-ученику от побеждённого учителя».
— Ты не узнала?
— Ах, как же... Василий Андреевич... Но он уже совсем не тот: располнел, облысел.
— Время не щадит никого, не так ли?
Именно этого она и ждала, чтобы начать доверительный разговор.
— Le despotisme de mes parents...[40]
— начала она.Конечно, он понимал её, ласково ей улыбался и сочувственно кивал головой.
— Ах, я хотела бы встретить человека, который не ползает по земле, а парит! — воскликнула Ольга. — И одного такого я знаю — это твой друг Вильгельм Кюхельбекер, он частенько навещал нас. Он умён, любезен, образован, Лёвушка от него без ума. И, кажется, он не на шутку увлечён мною. Но, увы, это горячая голова, каких мало: из-за пылкого воображения он делает глупость за глупостью. Вообрази...
Долговязый, нелепый, кособокий, клонящий голову на слабой шее — образ возник в воображении Пушкина, и так чётко, будто живой человек стоял перед ним. Сердце его учащённо забилось.
— Значит, он часто бывал?.. Сейчас, я знаю, он в Москве.
Ольга вдруг оборвала себя:
— Я всё о себе да о себе. Я — эгоистка... Дай мне руку, скажу, что тебя ожидает. — И, как когда-то, она принялась разгадывать линии судьбы. — Ты укоротил ногти?
— Зато я отращиваю баки.