Читаем Тревожный звон славы полностью

Неделя в Москве успела закружить, опьянить и славословиями и чествованиями. Он мог бы даже задать вопрос: кто более знаменит — сам монарх или он? Он даже не подозревал, что слава его столь широка. Вся Москва его приглашала, каждое слово его ловили, а восторженные почитатели дежурили даже возле гостиницы или толпились у ресторана, в котором он обедал, — лишь бы взглянуть на него. В бальных залах, в театре, в Благородном собрании его слух радостно и смущённо улавливал: вот он! вот Пушкин! На него указывали те, кто мог его знать, но кто бы мог узнать его по портрету, некогда приложенному к «Кавказскому пленнику»? Там, возможно рукой Екатерины Бакуниной, он изображён был лицеистом, мальчиком с пухлыми губами, подпёршим курчавую голову рукой...

Чествования льстили, по развлечениям он конечно же соскучился в деревенской глуши — и всё же не только поэтому он с головой окунулся в радостный круговорот бытия. В Михайловском незадолго до царского вызова он получил от Туманского страшное, почти неправдоподобное известие: во Флоренции умерла Амалия Ризнич — и остался равнодушен. Умерла женщина, доставившая ему столько мук, боли, ревнивой страсти, а он остался холоден. И вот это холодное равнодушие испугало его самого. Не потерял ли он в затянувшемся деревенском однообразии ту живость души, ту отзывчивость, без которой поэзия просто немыслима? Он создал, правда, элегию и мог вполне быть ею доволен, но ведь не о ней, не об этой женщине он писал, а о своём пугающем равнодушии.


Где муки, где любовь?Увы, в душе моейДля бедной, легковерной тени,Для сладкой памяти невозвратимых днейНе нахожу ни слёз, ни лени.


Не гибнет ли его поэтический дар? Нужно было радостями жизни оживить душу.

В каком-то сумбуре, пёстрой чередой в голове проносились картины раутов, балов, празднеств, холостых небезгрешных пирушек, встреч с давними и новыми друзьями... Могла закружиться голова.

Благовест всё усиливался. Нужно было начинать день.

Соболевский застал его в пёстром халате и туфлях на босу ногу; он пилочками обтачивал и щёточками полировал длинные свои ногти.

   — Ты не готов? — У Соболевского, чиновника архива Иностранной коллегии, голос был не менее зычен, чем у полицейского пристава. — Поторопись, чёрт побери, ведь мы опоздаем!..

   — Видишь ли, я без человека, — пожаловался Пушкин. Без обслуги каждая мелочь разрасталась в настоящую незадачу.

   — Дам тебе своего, — решил Соболевский. — А ты вот что: дай-ка мне свою коляску, всё равно лошадей у тебя нет...

   — Возьми, — согласился Пушкин.

   — Так я пришлю кучера. Моя развалилась.

Пушкин принялся одеваться.

   — Ты торопись... Такой день... Небывалый съезд и скопление народа. — Соболевский расхаживал по небольшому гостиничному номеру. — Государь и императрица. Почти весь русский двор, а из дипломатов — я точно узнал — от Франции будет посол Карла X маршал Мармон, от Пруссии — брат императрицы Гессен-Гамбургский, от Англии — герцог Девонширский... да всех не перечислишь.

Пушкин хмыкнул не без самодовольства: дипломатов, генералов, маршалов забывали, стоило ему появиться на бале. Однако даже волны славы утомительны; для поэта самое лучшее — штиль и свобода.

   — Послушай, я попал в странное положение. — Хотелось с кем-нибудь поделиться. Соболевскому, сделавшемуся в Москве его чичероне, он мог вполне доверять. — Посуди: царская милость в отношении цензуры. Но как должно мне понимать: обращаться к царю помимо цензуры или если не пропустит цензура?

Соболевский пожал плечами. Пушкин тоже.

   — Вот что... — Он нагнулся к раскрытому чемодану и извлёк из-под вещей листы перебелённой рукописи. — Вот о чём хочу попросить тебя: здесь вторая глава «Онегина», отнеси-ка её московскому цензору...

Соболевский закурил сигару и пустил густую струйку ароматного дыма.

   — Цензора Московского цензурного комитета Снегирёва[250] Ивана Михайловича я знаю отлично: ординарный профессор латинской словесности Московского университета, этнограф и археолог, знаток старины... Но трус. Однако ж до него, конечно, дошло, что царь был с тобой милостив: это его успокоит. Давай!

Он огляделся, отыскивая свободное место. По углам, на стульях, на диване в беспорядке разбросаны были вещи.

Пушкин обряжался, а Соболевский холёными пальцами с кольцами листал рукопись.

   — Ты гений, — сказал он.

Придав лицу торжественное выражение, он принялся читать вслух:


Деревня, где скучал Евгений,Была прелестный уголок;Там друг невинных наслажденийБлагословить бы небо мог.


   — Послушай, Пушкин, ведь ты и в самом деле первостепенный гений!


Господский дом уединённый,Горой от ветров ограждённый,Стоял над речкою. ВдалиПред ним пестрели и цвелиЛуга и нивы золотые...


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже