Он вернулся в дом, к своему теперь почти пустому столу, и открыл тетрадь. Эта тетрадь заполнялась им с двух концов. Черновые строки мешались с перебелёнными, за «Цыганами» шли отрывки, заметки, песни о Стеньке Разине, черновики пятой главы «Онегина». С другого конца тетради был записан монолог Алеко, который он раздумал включать в поэму: слова, обращённые к сыну, меняли итог...
Нужно было доработать написанные главы «Евгения Онегина» и начать седьмую. Поскольку по новому обширному плану шестая глава венчала лишь первую часть поэмы, он закончил её строфой:
Новый громадный труд предстоял ему... Боже мой! А ведь он мог умереть... Если бы не счастливые обстоятельства, он, участвуя в бунте, погиб бы! Нет, его ждала не виселица. Даже схваченный на Сенатской площади, он не был бы осуждён вне разрядов. Но в Сибири, в крепостях, в острогах, в рудниках погиб бы поэт!
Представилась виселица на кронверке. Вспоминался Пестель — его крупная, крепко сколоченная голова, лицо с крутым лбом и выпирающим подбородком. О чём думал этот человек, когда его тугую мускулистую шею затягивала петля?..
Вспомнился Рылеев — милый Кондратий Рылеев — пламенный, безоглядный, с высоким стремлением дум, но недозрелым талантом. О чём думал он, прощаясь с жизнью? В Москве Мицкевич как-то сказал с сожалением: у вас мало ценят Рылеева, он светлый дух России, пророк народный, а ваш царь затянул вокруг его шеи петлю... Нет, пророком России был не Рылеев, а он, Пушкин! Да, в Рылееве был талант, но не гений.
Он нарисовал виселицу с пятью телами и надписал: «И я бы мог, как шут...» Он начал ругательное слово, которое означало: погибнуть! Да, он мог погибнуть, не свершив своих замыслов. Как погиб Шенье, не свершив и малой части того великого, что было доверено ему провидением. И он бы мог... Боже мой, какой век, какие времена!
Прибыл, как и некогда, неутомимый визитёр, слоняющийся по всем уездам губернии, Иван Матвеевич Рокотов.
Он был всё так же говорлив, щеголеват, такой же завидный жених, ищущий невесту.
— Знаем-с, всё знаем-с, — восторженно говорил он, пожимая Пушкину руку. — Государь соизволил... государь к вам благоволит... Вот так нежданно приходит перемена в судьбе... И я приношу свои поздравления.
— Да, — небрежно ответил Пушкин. — И знаете, во время этой беседы я, чувствуя себя усталым с дорога, присел у камина... — Он сказал это с тем большим удовольствием, что «Записка о народном воспитании» заставила его ощутимо испытать достаточно унизительное чувство перед
Рокотов всплеснул руками:
— Может ли быть, Александр Сергеевич! — Но тут же, бросив недоверчивый взгляд на известного лёгкостью своего языка поэта, перешёл на иную, безобидную тему. — Что очаровательная ваша сестрица, Ольга Сергеевна?.. Как поживает?
— Не видел, милейший Иван Матвеевич. И писем не получал. И не ведаю, скоро ли свижусь...
— Как можно! — опять всплеснул руками Рокотов. — Александр Сергеевич, помилуйте, не моё это дело, простите меня, но затянувшаяся ваша семейная ссора... Притом ваш батюшка, Сергей Львович, столь уважаем во всей губернии — и это ложится пятном...
Голос Рокотова оправдывал его фамилию, и Арина Родионовна в сенях услышала его и открыла дверь в комнату.
— И то, батюшка, — сказала она Пушкину. — Повинись, покайся — перед отцом-то оно вовсе и не зазорно...
Вдруг Пушкин решился.
— Хорошо, — произнёс он, — я напишу письмо. — А что было ему делать? Даже
— Так поедемте же скорее к дорогам нашим соседям, — с энтузиазмом предложил Рокотов. — Я вас подвезу туда и обратно!
...В Тригорском Пушкин бывал почти ежедневно. Нетти теперь жила в имении своего отца, но остальные обитатели были на месте: Прасковья Александровна, Аннет, Зизи и Алина.
И опять по вечерам звучало фортепьяно, слышалось пение, раскладывали пасьянс, опять обсуждались мельчайшие опочецкие новости, открывались исписанные вдоль и поперёк альбомы, и опять, даже туже, чем прежде, завязывались сложные любовные узлы...