— Что? — заревел Соболевский. — Значит, русских не уважаешь? Ах ты... Пошла вон!
— Так я же...
— Пошла, б... вон, говорю!
С девицей тотчас сделалась истерика: она закатила глаза.
— Дайте ей гофмановских капель да расшнуруйте её, — хладнокровно сказал штаб-лекарь.
— Эй, вынесите её вон на мороз, — распорядился Соболевский.
— Quelle barbarie[317]
, — пробормотал штаб-лекарь.Вторая девица, глядя в потолок, курила пахитоску.
Кивнув на неё, Соболевский спросил Пушкина:
— Desirez-vous?[318]
— Non, vraiment... Je suis occupe[319]
. — Он поглаживал мягкую шерсть суки и щенков.Распахнулась дверь, и в гостиную торопливо вошли раскрасневшиеся с мороза, потирающие руки Погодин и Шевырев. У каждого под мышкой был кожаный портфельчик. С невольным недоумением оглядели они компанию. Пушкин обрадовался. Гибким движением вскочил он с дивана и запахнул на груди ергак.
— Пройдёмте в мою комнату, господа!
Погодин и Шевырев поспешили за ним.
Комната была небольшой, но уютно обставленной. Вообще одноэтажный и деревянный этот дом на Собачьей площадке, казавшийся снаружи допожарной развалюхой, внутри был вполне барским особняком. Ширма, обитая цветным шёлком, отгораживала деревянную кровать, вдоль стен сплошь в коврах стояли, перемежаясь с тумбами и зеркалами, диваны и стулья, письменный стол в простенке между окнами был просторен, а над столом висел портрет Жуковского с надписью: «Победителю ученику от побеждённого учителя».
Бывший ученик, успевший победить всю российскую, а может быть, и европейскую литературу, нечёсаный, неряшливый, в каком-то странном, диком халате, обрадованно пожал руки посетителям и в самых изысканных французских выражениях предложил им занять места поближе к столу.
Принялись разбирать корректуру первого номера «Московского вестника».
Погодин, неутомимый труженик и эрудит, положив на зелёное сукно стола перед Пушкиным первые листы, уже держат в руках наготове другие. Юный Шевырев не отрывал от знаменитого поэта возбуждённо-восторженного взгляда.
Номер открывался разделом изящной словесности, а раздел, естественно, открывал тот, на чьём имени зиждились надежды издателей: «Сцена из трагедии Борис Годунов. 1603 год. Ночь. Келья в Чудовом монастыре. Отец Пимен. Григорий спящий. Александр Пушкин».
С особым, острым волнением смотрел Пушкин на корректурные листы. Ответ царя больно ранил его. В письме Бенкендорфу, распинаясь в благодарностях за благодеяния, он недвусмысленно твёрдо отказался от всяких переделок.
— Михаил Петрович, вы и представить не можете, какое значение придаю я журналу, — сказал он Погодину. Теперь глаза его горели живым огнём.
— Пришлось нам похлопотать, поволноваться. — Погодин развёл руками. — Как известно, отрывки из пьес запрещено помещать в журналах. Однако неожиданно петербургская театральная цензура решила, что достаточно московской общей...
— Эта цензура, — вздохнул Пушкин. — Благодарю, господа.
— Мы вас благодарим! — восторженно воскликнул Шевырев. — Мы... Александр Сергеевич... Вы и не представляете...
— Нет, это вы не представляете себе...
Конечно же они не представляли его волнения. Эта сцена Пимена и Григория, которую он особенно ценил и любил, должна была выявить отношение публики к его нововведениям в узаконенные правила трагедии. В деревне, в уединении, охваченный дерзостным творческим порывом, ни разу не усомнился он в поэтическом своём подвиге. Теперь он общался, слился с публикой. Если она его не поймёт — для кого он писал?
Далее в разделе изящной словесности напечатаны были стихи Веневитинова, Хомякова, в разделе прозы — длинный, растянутый перевод с немецкого, в разделе науки — скучноватый разбор теории изящных искусств. В разделе критики и библиографии помещалось ещё более скучное изложение сочинений Эверса «О древнейшем праве Руси». Наконец, в «Смеси» стояло известие о новой методе стенографии.
Однако Пушкин похвалами одобрил издателей.
— Всё же нужно бы увеличить количество художественных произведений за счёт метафизических, — осторожно заметил он.
— Мы будем совершенствовать, будем улучшать, — заверил его Погодин. — Вот наш Веневитинов отправился служить в Петербург, но он конечно же верен журналу. Ах, его новые стихи! — И он продекламировал из «Поэта» юного гения:
— Да, да! — Шевырева не оставляла восторженность. Это он советовал в журнальной статье, разбирая закон изящного: «Ищи в душе своей... — и тогда увидишь в её внутренней светлице бога ню красоты». — Да, да, в искусстве и смех, и слёзы, и трепет ужаса... вообще... вообще всё решает закон изящного!
— Я привёз из деревни новое и прекрасное творение Языкова, — сказал Пушкин. — Для следующего номера...
Стихотворение «Тригорское», посвящённое Прасковье Александровне Осиповой, было в самом деле ярким, красочным.
— Какая картина! — сказал Пушкин. — Языков, Баратынский и Дельвиг — надежда нашей поэзии...