Бенкендорф начал с суровых упрёков. Да чувствует ли Пушкин в полной мере снисхождение к нему его величества государя? Да обладает ли он достаточным благомыслием? Почему же дерзостным своим поведением не учиняет он себя достойным доверия и навлекает на себя немилость? Государь дал ему свободу, разрешив жить, где он пожелает, однако с уведомлением правительства! И как ведёт себя Пушкин!
Наконец, уловив момент, когда Бенкендорф перевёл дыхание, Пушкин попробовал оправдаться. Нет, конечно же он не настолько безумен, чтобы не понимать милости, коей удостоился со стороны императора. Но поскольку он всё же пользовался — с ведома и разрешения его величества — свободой передвижения, он и счёл себя вправе...
Брови Бенкендорфа поднялись. Его холодный ленивый взгляд остановился на поэте. Лень возобладала. Он счёл, что головомойка была достаточной.
Речь пошла о трагедии Пушкина «Борис Годунов». Уезжая, поэт поручил Жуковскому новые хлопоты об её издании, и они как будто возымели у его величества успех.
Но у Бенкендорфа были свои соображения. Верный его слуга Булгарин написал роман «Дмитрий Самозванец» и просил, чтобы этот роман увидел свет раньше драматического сочинения Пушкина. Что ж, собаку нужно не только бить, но и бросать иногда ей кость, поэтому Бенкендорф, зная истинный ход дел, всё же вернул рукопись для
Впрочем, шеф жандармов обладал весьма ценным свойством: он умел уравновешивать кару поощрениями. Когда Пушкин не очень уверенно, даже робко заговорил о задуманной им и Дельвигом «Литературной газете», Бенкендорф, к немалому удивлению, выразил свою благосклонность.
— Однако всякая политика, внутренняя и внешняя, должна быть исключена, — поставил определённое условие Бенкендорф.
Пушкин оживился. Какая политика, ваше превосходительство,
— Государь, его величество, изволил заметить, что на балах вам следует появляться в дворянском мундире вашей губернии, а не во фраке, — в ответ заметил Бенкендорф и на этом закончил аудиенцию.
LVIII
Почему грустные мысли не покидали его? Смерть? Но он ещё молод и только готовится быть счастливым...
Ноябрь стоял пронизывающе холодный, сырой, ветреный. Каменная громада Петербурга казалась тёмной и мрачной. Длинные прямые улицы были полупусты и скорее походили на коридоры с громоздкими массивными стенами. Лошади разбивали копытами ледок на лужах. Иногда мокрыми хлопьями падал снег, иногда хлестал дождь. То, что в деревне вызывало вдохновение, в городе навевало тоску.
Он заходил в церкви послушать службу. Все мы кончим свой пуль одинаково, но в церковном пении была красота высшего, неизбежного и неотвратимого... Что ж, пусть вершатся вечные, неотразимые законы.
Был ли счастлив Вольтер, отвергнув церковь, религию? Может быть, яд его сочинении разбавила бы мягкость и благодать веры? Может быть... ведь в жизни столько загадок!
Даже для себя он оставался загадкой. В повести о своём предке он представил африканца, то есть самого себя, попавшего со своими дикими страстями и нравами в цивилизованную среду просвещённости. А теперь в своей новой поэме «Тазит» через просвещённого кавказца он представит самого себя, вернувшегося к своим всё ещё диким предкам... И в повести и в поэме его ожидали трагедия, крах. И так же, как повесть, он не закончил необыкновенную, красочно-выразительную поэму, в которой стих его достиг, казалось бы, уже немыслимой энергии и совершенства.
LIX
Как больно он был уязвлён, найдя в романе Булгарина «Дмитрий Самозванец» заимствования из «Бориса Годунова»!
Заимствования были не только из сцен, основанных на летописях, но и из тех, которые были придуманы им самим. Повторялись главные сцены: Борис и Ксения, Борис и Фёдор, в царском тереме, мучения совести, Борис и Шуйский, известие о Самозванце, Лжедмитрий с русскими беглецами, объяснение в любви Марине в саду, народ на Красной площади... Подлец Булгарин не побоялся даже дословных заимствований!
У него, Пушкина, было: «Уверены ль мы в бедной жизни нашей...»
Булгарин написал: «Все мы не были уверены в одной минуте нашей жизни...»
У него: «Я думал свой народ в довольствии, во славе успокоить...»
Булгарин: «Боже мой! — воскликнул Борис. — Меня ли можно упрекать в нелюбви к моему народу! Не я ли посвятил все дни мои попечению о благе России!»