Все они хороши, и уже ясно, что завтра педагогический коллектив будет окончательно сформирован.
Какие счастливые дни. Я будто на крыльях летаю.
Не буду описывать четырнадцать отсеянных, хотя некоторые очень недурны. Каждому после беседы мы ставили баллы, причем у Брикмана с Гольдбергом было по пять баллов, а у меня десять. В одном случае, о котором напишу ниже, получилось поровну, и я без зазрения совести добавил себе еще один балл.
Итак, результаты.
С доминантой «Т» будет работать Гирш Лейбовский.
Мы предполагали, что это место займет какой-нибудь учитель физкультуры или труда. Но фаворит, которого, честно говоря, я для себя определил еще вчера, не то и не другое.
Я обратил на него внимание, когда он дожидался своей очереди в бывшем парикмахерском салоне. Собеседование происходило в соседней комнате, нашей будущей столовой. Очень уж непохож был маленький, элегантно одетый мужчинка на остальных – учителя ведь публика в основном скромная и небогатая. Этот же стоял, изящно прислонившись к стене, и быстро двигал рукой – кажется, что-то писал карандашом в блокноте. Проходя мимо к лестнице, чтобы подняться на второй этаж в уборную, я подсмотрел. Щеголь не писал, а рисовал. Там было несколько штриховых портретов, вернее шаржей. Я увидел, что претендент развлекается, изображая соседей. Рисунки поразили меня своей скупостью и точностью. Несколько линий – и самая суть человека схвачена. Оказывается, для этого достаточно передать поворот головы, основную черту лица, контур плеч. Художник видел в том, кого изображал, самое главное – и пришпиливал характер к бумаге, как растение в гербарий. Восхитившись таким удивительным даром, я подумал, не подойдет ли рисовальщик для группы «К». Но у меня уже был Гольдберг.
Когда кандидат вошел к нам для разговора, оказалось, что по профессии он и есть художник, притом известный. Работал в модном журнале. Хаим и даже Мейер знали его по имени. Я-то нет. Мне и название журнала ничего не говорит. Красивая одежда никогда не входила в сферу моих интересов.
Коллегам Лейбовский не понравился. На вопрос, который задавался всем – почему он хочет работать с детьми, – франт ответил:
– У меня была работа, приносившая хорошие деньги, и было хобби, дававшее радость. Я страстный наездник. Лошадь у меня конфисковали, из журнала выгнали, переселили сюда. Кому в Гетто нужен рисовальщик модных силуэтов? Я ищу любую чистую работу. Для тяжелой физической я не годен.
Мейер и Хаим переглянулись – их покоробил цинизм.
– Зачем мы вам нужны ясно, – сухо сказал Брикман. – Но неясно, зачем вы нужны нам.
Соискатель со вздохом поднялся, готовый уйти. Но я попросил его задержаться. Что-то такое я почуял – в его быстром, цепком взгляде, в безжалостно точных шаржах.
– Что вы про нас думаете? – спросил я. – На кого или на что каждый из нас похож?
Помощники уставились на меня с недоумением, не понимая, о чем я. А Лейбовский без колебаний ответил, кивнув сначала на Брикмана, затем на Гольдберга и на меня:
– Камень-ножницы-бумага. Ну или, – теперь он начал с меня, – треугольник, квадрат, звездочка.
Почему Брикман – камень и квадрат, в общем догадаться было нетрудно. Почему я – бумага и треугольник, тоже. Насчет Хаима… Ножницы – видимо, из-за пальцев, постоянно находящихся в движении, из-за нервной заостренности, из-за раздвоенности. Хм, интересно.
– А почему пан Гольдберг звездочка?
– Мерцает, – коротко ответил Лейбовский.
И я сразу сказал ему:
– Приходите завтра.
После того как он вышел, у нас возник спор. На что нам сдался этот хлыщ? – горячились коллеги.
– Он понимает язык тела. А к тому же еще и жокей – значит, спортсмен, – объяснял я.
Ругались мы из-за Лейбовского и сегодня, на втором туре. Тут-то мне и пришлось пренебречь демократией, прибавив к своим десяти баллам божественное право самодержца. Правда, я пообещал, что мы берем рисовальщика условно, с испытательным сроком. Если я в нем ошибаюсь – заменим.
Труднее всего нам далась доминанта «С». Для этой работы идеально подошел бы эмоционально талантливый Сказочник, но он слишком много о себе понимает, и у него собственный приют, где он портит детей своей неуемной и неумной любовью.
Тут опять не обошлось без моего диктаторства, хоть до сшибки лоб в лоб дело и не дошло.
Коллеги склонялись к другому кандидату, который мне, в принципе, тоже понравился. Славный такой, симпатичный, как говорится, душа нараспашку монах-бенедиктинец, которого доставили из монастыря, потому что он крещеный еврей. Кандидат набрал у нас 26 баллов из 30, и мы считали дело решенным, тем более что уже поговорили со всеми семнадцатью «повторниками». И вдруг в дверь постучали. Просунулась какая-то долговязая нескладная тетка в мешковатом пальто, шляпке с обвисшими полями, в сползающих чулках. Такая типичная-растипичная учителка, рабочая кляча провинциального школьного образования. Шмыгая носом, она поправила огромные круглые очки и трагическим голосом воскликнула:
– Я, кажется, опоздала? Умоляю, не выгоняйте меня! Выслушайте!