Тут совершенно неважно, что в основе, в лирической теме достаточно банальный уже к 18-му мотив победы машины над фиалкой, как формулировал впоследствии безумный Горгулов. Мотив победы машины над природой уже в почвенной поэзии, да, кстати говоря, и в урбанистической, как у Верхарна, например, или у Брюсова, был отработан десять лет как. Здесь, как и всегда почти у Есенина, ничего не значит содержание – все значит музыка, все значит мотив. Вот эта безусловная, невероятная органика поэтической речи, этот жалобный вопль, тем не менее, суровым, крепким, страшным мужицким голосом, это сочетание нежности и суровости, истерики, надрыва и при этом достаточно хваткого крестьянского нрава – вот это здесь поражает. Поражает прекрасная, расчетливая истерика, которая выражается, кстати говоря, вдруг в невероятной свободе поэтической речи: он начал чрезвычайно свободно строить строфу. Эти бесконечно длинные дольники есенинские – его настоящая стихия, а вовсе не чудовищные, увы, традиционные ранние стихи. Ему всегда в ямбе тесно, как ноге туземца тесно в башмаке – он привык широко ставить пальцы, он меняет каким-то образом слова, корежит их. И точно так же речь Есенина свободно чувствует себя только в бесконечно длинной, просторной строке, как будто революция дала ей свободу. Я считаю, что высшее его достижение – это «Пугачев», поэма невероятной свободы и невероятного надрыва, и, кстати, гениальная пьеса. Послушать только, как у него там говорят герои (мы не будем уж тут припоминать классический монолог Хлопуши, хотя я потом процитирую из него). Вот монолог Чумакова из знаменитой седьмой сцены «Ветер качает рожь…», – как всегда, предпоследняя сцена лучше последней, потому что предчувствие, этот страшный, клонящийся к закату день Пугачева, сильнее, чем любая развязка:
(в чем он сильнее всего, так это в таких внезапных молитвенных плачевых повторах)
(потом «двадцать шесть их было, двадцать шесть…»)
Чтение Есенина, слава богу, обильно сохранилось, в отличие от пленки. Есть единственный восьмисекундный кусок, в котором он только голову поворачивает, это все, что нам осталось от живого Есенина. Но пленки с записями сохранилось очень много, и усилиями Льва Шилова, царствие ему небесное, все это замечательно звучит. Когда мы слышим монолог Хлопуши, мы слышим и упоение свободой этого ритма, мы понимаем, с каким наслаждением он это читает. Кстати говоря, слышим удивительные вещи. Когда мы видим портрет Есенина, мы представляем себе льющийся бархатный тенорок какого-то пастушка, что-нибудь такое бесконечно сладкозвучное. Но когда мы слышим этот жуткий, еще со всеми характерными рязанскими приметами страшный мужичий голос, который там ревет, мы начинаем примерно понимать, какая дикая сила сидела в его поэзии. Голос я, конечно, не воспроизведу, но интонации воспроизводятся…