– Так они ж и не просят, войска-то. У них у самих есть: казачки нанятые. Они только дозволения просят в посыл их пустить, за Камень[117], ну и потом…
– Запретить! Мне еще только на Востоке войны не хватает. Велю про ханские безобразия до сроку забыть… Ступай, Федко, не мучай меня. Заснуть попытаюсь…
Лучше бы и не засыпать вовсе, чем такое видеть! Кошмар шел за кошмаром, стоило только закрыть глаза. Привиделся старый, добрый и верный дьяк Иван Висковатый, бессменный глава Посольского Приказа[118]. Дьяк был привязан к столбу и корчился от боли, а палачи вокруг не спешили, старались… Царь дал шпоры коню и поспешил на выручку; родное лицо повернулось навстречу, засветилось надеждой, лаской. Иван вытянул острую, как бритва, саблю – перерубить путы, да соскользнула рука, удар пришелся прямо по шее, и взлетела голова, толкаемая фонтаном крови! Больной страшно закричал и проснулся.
Пробуждение не принесло желанного облегчения: казнь старого дьяка вспомнилась во всех ужасных подробностях[119]. Уж лучше бы как во сне: удар саблей – и все!
– Не было этого, не было, – стуча зубами от страха, шептал несчастный, а нестерпимая тягучая боль уже сдавила поясницу – Не я это!
– Было, Иван, и это был ты. Червяк может только то, что тебе и самому нравится. Ты научился ему противиться, и где он? Скорчился в глубине твоей души и не смеет высунуть свое мерзкое рыльце. А чуть поддашься, и… сам знаешь.
– Покажись, Корнилий, – жалобно попросил Иван.
– Совсем плохо?
– Да…
Перед креслом больного возникла рослая фигура монаха, как бы сотканная из света.
– Так легче?
– Отпустило… спасибо, отче.
– Запустил ты себя, Иван. Больше двигаться надо, меньше есть, а пить – только воду. Тогда поживешь еще.
– Зачем?
– Поправлять все, что ты наворотил. Это ж надо – проиграть войну, от которой зависит будущее Руси; по собственной глупости, жестокости и гордыне отдать все, что само в руки шло! Теперь сто с лишним лет должно пройти, прежде чем твои потомки снова попробуют к морю пробиться!
– Пробьются?
– Не знаю. Думаю, пробьются… если силы, накопленные предками, попусту в распыл не пустят.
– Как я?
– Как ты.
Иван обиженно засопел носом, потом черты его лица разгладились – оно стало печальным.
– А Он… Он простит меня? – спросил Иван и сжался, как в ожидании удара.
– Ох, не знаю, – Корнилий с сомнением покачал головой. – Знаю только, что Он хочет простить тебя, как и всех, а уж как будет, это… не знаю. От тебя зависит, только от тебя.
– Вот и Микула так говорит, – вздохнул царь.
– А ты слушай умных людей, плохого не посоветуют!
– Не бросай меня, отче преподобный, моли Христа Бога о христианской кончине живота грешного раба Иоанна, не хочу в пекло, не хочу! Я знаю, как там, – прошептал Иван. – Там снятся страшные сны, а как проснешься, явь еще страшнее…
– Помолимся вместе…
– Давай! – обрадовался Иван и вдруг спросил: – А как я узнаю, что изменился, покаялся? Знак бы какой, а то уж очень страшно…
– Знак тебе? – улыбнулся Корнилий. – А блудному сыну какой был знак? Что сказал Отец рабам своим? «Принесите лучшую одежду и оденьте его, и дайте перстень на руку его…» Вот тебе и знак!
– Смеешься? Давай лучше помолимся…
Глава 5
1581 год, Полоцк, ставка Стефана Батория, короля Польского и великого князя Литовского
– Иштван!
– Я Ласло, ваше величество…
– Неважно… Замойского ко мне. Немедленно.
Потомок побочной ветви славного венгерского рода Хуньяди, служивший переводчиком при короле Стефане, кинулся исполнять приказ. Переводчиков при короле работал целый штат; все, как и сам король, чистокровные венгры. Стефан Баторий, он же Штефан Батори, не любил поляков, литовцев и русских – своих подданных, считая их всех грубыми, необразованными и дикими. Единственные польские слова, которые выучил король и часто любил повторять, применяя к своим подданным, были «быдло» и «пся крев»[120].
Впрочем, венгров король тоже не любил: трудно любить людей, если у тебя хроническая почечная недостаточность. Всем языкам Баторий предпочитал классическую латынь, а всем народам – древних римлян; потому, видимо, что еще ни один древний римлянин не пробовал досаждать ему во время приступов болезни.
Стефан Баторий был совсем не похож на полководца. Вялый, апатичный; сухая желтоватая кожа дряблого лица лежала складками; тонкий, плотно сжатый рот подходил скорее банкиру, чем королю. Если рядом не грохотали пушки, в глазах явственно читалось: «Отстаньте от меня все!»; если же пушки грохотали, настроение старого воина чуть изменялось: «Отстаньте от меня все, дайте послушать музыку!». Несмотря на внешность и болезнь, полководцем польский король был настоящим; королем – тоже.
– Повелитель? – в двери просунулась румяная усатая рожа Яна Замойского, коронного гетмана[121].