Эта всегдашняя его готовность уступать, марать тексты по первому требованию создаст в будущем много проблем текстологам… Но как бы ни укуталась его первая повесть в ворохи вариантов, – некая заложенная в ней драма все-таки просматривается. И отнюдь не та сентиментальная история о несчастной поруганной женщине, которая ведет начало от романтических намерений. Там драма более глубокая, идущая от интуиции наблюдения и от литературного таланта. И она, эта глубинная драма, отнюдь не тривиальна и далековата от Марлинского! Есть в прозе молодого Писемского какая-то странность, какая-то наивная доверчивость, словно не ведающая своей силы. Он не мотивирует поступков, он дает как бы чистые результативные действия, но эти действия иногда сплетаются в такую странную цепь, что на месте мотивировок надо предполагать либо дьявольскую изощренность и мефистофельскую иронию, либо бездны, вообще не поддающиеся рассуждению…
Пылкий романтик у Писемского оказывается подл, из простительной, впрочем, слабости. Муж несчастной красавицы, изверг и тиран, оказывается честен и трогателен – тоже по слабости. Сладострастный старик, «завоевьтающий» себе любовницу, оказывается, ее по-настоящему любит… Что же он в результате «завоевывает»? Измученную страдалицу, развалину.
А вот это, пожалуй, уже ни в какие ворота не лезет. Герцен – твердо знает, кто виноват. Белинский – знает. И Шевырев знает, хотя обвинения тут диаметрально противоположны. Будут это знать и Чернышевский, и Некрасов, и Салтыков-Щедрин, и вся передовая Россия шестидесятых годов. И их противники тоже. Писемскому предстоит в этой связи интересная судьбина.
Итак, он сидит в «костромской глуши» и перелопачивает повесть по замечаниям Шевырева. Не решаясь послать ему переделанный вариант, он предварительно пишет преданное письмо и, видимо, чтобы поддержать теплящийся огонь в сердце покровителя (а также выиграть время), представляет на суд Шевырева небольшой рассказец «Нина» – пренаивнейший этюд в совершенно романтическом духе: о прелестной девушке, которая с годами превращается в скучную практичную даму. «А я думал, что она не для здешнего мира рождена…» – далее этой скорбной сентенции смысл рассказа не простирается, но уж задеть вкус Шевырева здесь ничто не должно. Степан Петрович, кое-как обкорнав новое детище Писемского, пристраивает его в ничтожном журнальчике «Сын Отечества», где оно, по ничтожности своей, и погребается, никем не замеченное (после смерти Писемского «Нину» извлечет на свет божий издатель Маврикий Вольф, и все получат возможность убедиться в ее малозначимости).
«Нина», таким образом, – печатный дебют Писемского.
Повести его уготована более интересная участь.
Не решившись еще раз обременить ею Шевырева, но и не отважась толкнуться в журналы без личной протекции, Писемский дожидается такой протекции и пускает текст не в «почвеннические», а в «либеральные» университетские круги. По иронии судьбы в роли «либерала» выступает молодой профессор, которому в будущем суждено стать главным реакционным пугалом России, – Михаил Никифорович Катков. Он передает повесть Писемского Галахову, тот пересылает Краевскому.
И тут – два головокружительных события. Первое: Краевский принимает повесть к публикации и ставит в ближайший номер «Отечественных записок». Второе: петербургская цензура ее… режет.
Объясняя впоследствии это крушение, Писемский будет уверять, что цензор прирезал его детище за «жоржзандизм». То есть за подрыв устоев семьи и брака. Наивность этого предположения изумительна: уже Скабичевский с полной проницательностью заметил, что никакого протеста против брака там нет (хотя героиня и изгнана мужем к любовнику, а затем, больная, переправлена к кандидату в любовники). Там вообще нет никакого сколько-нибудь внятного протеста или подрыва. Цензуру смущает другое: общий мрачный колорит, да, пожалуй, и перекличка с Герценом в названии. Нужды нет, что Писемский, если вдуматься, идет