Читаем Три еретика полностью

В конце сороковых годов она запрещена. И, странным образом, именно в силу этого цензурного обстоятельства – замечена. Повесть ходит по рукам в списках. О ней шепчутся. Есть ли там подрыв, нет ли – его теперь с удовольствием находят. Тихий костромской чиновник нежданно-негаданно попадает в еретики. В литературные мученики. Отныне он может не бояться, что его произведения «не прочтут» в столичных редакциях. Прочтут!

И все-таки он боится. «Разбитый в своих надеждах», он не решается напомнить о себе.

Вторую повесть, начатую в полной неуверенности, он держит в столе.

Работа над этой второй повестью падает в основном на 1848 год.

Это момент, резкой чертой отчеркивающий в истории русской литературы славные «сороковые годы».

В Европе революция – правительство прикрывает Россию санитарным кордоном.

Университеты придушены; их вольности пресечены; их программы Урезаны; передается фраза влиятельного в этой области лица: «очевидной пользы от философии нет, а вред от нее возможен».

Журналы придушены; над ними поставлен многоэтажный надзор; передается фраза генерала от цензуры: «жаль, Евангелие слишком известная книга, а надо бы и Евангелие исправить».

Писемский, сидя то в Галиче, в обществе своей невесты Катюши Свиньиной, то в родной Чухломе, у маменьки, может быть, и не знает всех деталей разворачивающегося погрома. Но он несомненно чувствует общую ситуацию. И, усердно следя за журналами, конечно же знает ситуацию литературную.

Ситуацию, в которую ему надо вписываться.

Главный поворот, главный перелом, уже необратимо произошедший в русской прозе, – перелом от романтизма к реализму. Белинский поджег молодых, и усилиями писателей, пришедших в литературу уже после Пушкина, на «гоголевской волне», проза развернулась к реальности. От возвышенной гармонии – к живой, горячей, злободневной общественной практике. От безупречного эстетства и неуязвимого морализма – к правде факта, к честности наблюдения, к жестокости статистического вывода. К очерку, к некрасовской «Физиологии Петербурга», к «Петербургским углам»*

Поворот жанра и угла зрения – знак более глубокого поворота, философского, духовного: точка опоры перемещается с героя на среду. С личности на обстоятельства. С «человека» на «общество». С «тебя» на «всех».

Уже ищет «обществу» злые определения молодой Салтыков: распутывает «Противоречие», расследует «Запутанное дело».

Традиционный благородный герой медленно скользит с традиционной высоты. Социальный статус героя понижается. Григорович и Тургенев вводят в литературу мужика: горемычного, красивого, поэтичного. Гончаров печально прощается со старым идеализмом и смиряется с победой деловой практичности – «Обыкновенная история»… Сам Герцен признает бессилие смиренного мечтателя Круциферского; признает и больше: что деятельный мечтатель Бельтов – тоже бессилен. Идет прощанье с лермонтовским наследием: расчет с «печоринством»; герой, еще недавно возвышавшийся над «средой», демонически презиравший обыденность, теперь вязнет в ней.

На пороге «мрачного семилетия» русская литература отказывается от образа сильного человека.

Горячечным огнем, уже из наступившей тьмы, вспыхивает на мгновенье гений молодого Достоевского: в страдании раздавленного обстоятельствами бедного маленького человека брезжит какой-то непонятный еще, «запредельный», «потусторонний» смысл.

Смысл, который прояснится за пределами наступающей эпохи, по ту сторону ее логики.

Этим пронзительным отсветом гоголевской «Шинели» замыкается круг «безгеройного времени».

Такова ситуация, в которой создается вторая повесть Писемского. Повесть о том, как благородный и бессильный идеалист гибнет в обществе неунывающих фанфаронов, практичных «тетушек» и слабодушных, невменяемо-соблазняемых красавиц. Гибнет не от злых людей и не от явных подлостей, а от всеобщей мельтешни и чепухи, от «всякой всячины». От несчастного брака, затеянного вроде бы по любви. От извинительной лени, от милой слабости, от доброй податливости. От всеобщего естественного погуливания, пошаливания, пошатывания…

В тяжелое время начинает Писемский. И общий контекст тяжел, и конкретные обстоятельства страшны. Словно бич прошелся по литературе: духом сиротства веет от 1848 года: Белинский в могиле; Герцен в эмиграции; Салтыков в ссылке; Достоевский в каторге.

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 мифов о Берии. Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917-1941
100 мифов о Берии. Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917-1941

Само имя — БЕРИЯ — до сих пор воспринимается в общественном сознании России как особый символ-синоним жестокого, кровавого монстра, только и способного что на самые злодейские преступления. Все убеждены в том, что это был только кровавый палач и злобный интриган, нанесший колоссальный ущерб СССР. Но так ли это? Насколько обоснованна такая, фактически монопольно господствующая в общественном сознании точка зрения? Как сложился столь негативный образ человека, который всю свою сознательную жизнь посвятил созданию и укреплению СССР, результатами деятельности которого Россия пользуется до сих пор?Ответы на эти и многие другие вопросы, связанные с жизнью и деятельностью Лаврентия Павловича Берии, читатели найдут в состоящем из двух книг новом проекте известного историка Арсена Мартиросяна — «100 мифов о Берии».В первой книге охватывается период жизни и деятельности Л.П. Берии с 1917 по 1941 год, во второй книге «От славы к проклятиям» — с 22 июня 1941 года по 26 июня 1953 года.

Арсен Беникович Мартиросян

Биографии и Мемуары / Политика / Образование и наука / Документальное