Видишь, понял, — я рассказала тебе все о себе. С морфием я гибну, я почти уже погибла, и скоро я должна или застрелиться, если не переживу отвращенья к себе, или жить, дышать, но порвать все с миром. Ты не должен против этого спорить, — это так. Бросить его, как говоришь ты и просишь… Я уже не раз говорила тебе, в каком жалком состоянии я буду, — все равно что тяжело больной человек, который живет и дышит добротой, милосердием, любовью и желаньем его спасенья окружающих. Если бы я вдруг впала в это состояние, — что тогда говорить! Но мне нужно решиться на него, сознательно сказать: «да». Я предвижу все, что буду чувствовать, как будет мне плохо, больно, грустно, страшно. И нет у меня ни решимости, ни сил перенести это одной, с моими мыслями, которые меня загрызут, — не могу! не могу…
Ах, если бы ты любил меня! С какой бы верой в подлинность твоей доброты я взяла все, что ты бы мне дал. Если бы любил! Если бы хотел сберечь для себя, хотел живую и для себя, и для меня!.. Но долг, обязанность, принужденное милосердие, желанье в это время легкокрылых радостей с девочками, поцелуев, свиданий, отвращение к болезни, скука надоевшей компании, в которую давно уже ты приходишь на 1 час — 2 и бежишь при первой возможности. Ах, как болит у меня сердце от этих свиданий с часами в руках! Напряженье! Знаешь, что вот, вот опять останусь одна!.. И если ты приходил так, когда я была здорова, то как же ты придешь ко мне больной, несчастной, которая тебя ждет, как последнюю радость? Что ты мне можешь дать мне <так!> настоящего и как ты можешь дать мне то, что присуще только большой нежной любви, когда ее нет! Подделку, — притворишься «любящим», будешь приходить, проклиная в душе и нежно улыбаясь? Я почувствую… Да ведь проще: мне нужна и здесь любовь, и то, что ты неосторожно обещаешь, — не может быть в душе без любви. И всё к одному — из каких дверей ни войти — подходим мы: нет той любви, какую мне нужно, а кроме ее, мне горько все.
Зачем лечиться? Чтобы встать перед той же стеной? Чтобы, отодвинув морфий, сказать: он меня не любит так же, как не любил два года назад?! И для забвенья взять новое: кокаин? Стоит ли? Да и прежде всего, — я не вынесу этого месяца, как не вынесешь ты. Это выносит терпеливо, безропотно и нежно только любовь. Не такая, какая у тебя, — дополнение жизни, черта стиля, — а та, какой для женя у тебя не будет никогда. И не будем больше говорить…
Теперь же, пока у тебя игра с девочкой (с Надеждой Львовой, поэтессой. Покончила с собой в 1913 г. из-за несчастной любви к Брюсову. — И. Т.), мне слишком тяжело быть с тобой. Я не могу тебе сказать: не приходи никогда, потому что не выдержу и когда-нибудь позову. Но теперь, пока — не мучь меня, не ходи ко мне и не лги, что ничего нет. Есть! Я видела. Чувствовала до твоего признанья. Это хуже, чем знать о твоей жене, — это уже слишком много. Судьба здесь! В тот вечер, когда я тебя безумно хотела видеть, — у тебя было свиданье. В те дни, когда мне был нужен ты, твоя поддержка, ласка, доброта, — ты увлекся девочкой 18 лет. Если бы меня спросил Генрих (Койранский, врач и литератор. — И. Т.), почему я не могу, и выслушал мой ответ, я думаю, он понял бы, что не все может вынести больная, измученная, разорванная душа. Я рада, если ты можешь быть живым и влюбленным снова, и не хочу быть тебе «помехой», но видеть тебя, вспоминающего свиданье и спешащего на другое, со стихами на губах, с желаньем новых губ, свежих ласк, полудетской любви, — нет, Валерий, этого я не могу. Так надо! Так надо! В дни трудные, в дни, когда действительно решался вопрос моей жизни, пришла девочка со стихами, с губами, сложенными для поцелуя, с руками, протянутыми, чтобы отнять. Пойди, дай и возьми, переживи все снова, научи, радуйся, целуйся, ласкайся… Всё! Всё, что хочешь… Но меня уж оставь… Слишком много — две…
Генриху скажу завтра. Извинюсь. Не брани меня, не называй мой отказ «капризом». Я сама еще хотела бы даже при всех этих жестоких условиях вдруг стать живой, похожей снова на женщину, с возможностью выбирать, не стыдиться своего облика и тела, не сидеть, боясь людей в темной комнате, и хотя с великим горем в душе, но побыть живой, среди живых — сколько смогу, сколько захочу. Но и эти простые желанья для меня неосуществимы. Я не виновна, что моя душа и вся я в такой зависимости от тебя даже просто дышу и двигаюсь. Но брать у тебя не могу ничего вынужденного. Другого же у тебя для меня нет.
Прости, письмо плохое, мало литературное. Я не могу его прочесть все, когда кончу. Тогда наверно не пошлю. Не стыди, не смущай меня, не говори со мной даже по телефону о лечении, о нездоровьи моем, о всем этом жалком, некрасивом. Не такой ты, чтобы в эти периоды упадка мог неизменно относиться к человеку, даже в пределах этих отношений. По контрасту захочется здоровья, красоты, веселости, новизны, — как это и случилось.