Ты спрашиваешь меня о «здоровьи». Д-р Залманов очень мной доволен, и я действительно поправляюсь «не по дням, а по часам». Конечно, только благодаря Генриху, и когда у меня появляется вдруг к нему отрицательное отношение, я потом себя долго бичую за каждое дурное или легкомысленное слово. Уверяю тебя, что этот «майстер Генрих», которого Вы так невзлюбили с Иоанной Матвеевной (женой Брюсова. — И. Т.), сделал для меня гораздо больше, чем ты думаешь. Воскрешать мертвые тела, может быть, можно научиться… Просто теургический фокус… Но если больше?.. Но если вскрыть душу, как Гоберман вскрыл мне абсцесс хирургическим ножом?… А если нежными руками вынуть из нее самые мучительные занозы и душе этой сказать: «Лазарь! гряди вон!»… Ты не знаешь, Валерий, чем, кем был для меня Генрих с 3-го августа, с начала болезни Нади и во все эти черные, черные дни, когда ты жил хотя и близко (будто бы) от меня, но весь точно за стеклянной стеной. Если бы его не было в эти месяцы, если бы он не подошел так страшно близко, — я, вероятно, была бы уже там, откуда не пишут писем с заграничными марками. И если ты после этого можешь ненавидеть Генриха вместе с И. М., - значит, ты просто жалеешь, как и она (конечно!), зачем он это все сделал… Я еще мало знаю пока о себе, но у меня уже есть желанья, которые не тонут даже в кошмарах и в бреду. Еще в полутьме, точно перед рассветом, я уже вижу кое-что, — и думаю, что не пойду ни к прежним пыткам, ни по прежним путям. «Вы должны издавать законы», — сказал мне Генрих еще в то страшное утро (ты уходил в аптеку). Понежу он это сказал, на какие мои слова — не помню, но это приказанъе звучит мне постоянно. И если я буду «издавать их» ни для кого-нибудь, то для себя — это наверно. Как получил Генрих такую власть над моей душой, — это слишком сложно объяснить. Может быть, душа была парализована морфием, может быть, это потому, что я ему безусловно поверила, может быть, еще почему-нибудь, — не знаю… Но этой власти я хочу в самые ясные моменты очень сознательно. Подумай, — у скольких гипнотизеров я была, и ни один не мог дать мне полного гипнотического сна. А Генриху стоило положить рядом голову на подушку, и я спала через 5 минут, и он мог внушать мне что угодно, потому что он говорил после, как стояла рука в воздухе в том положении, как он желал.
Если меня заставили уже жить, и если я захочу жить, —
Прежний пламень… Кому он был нужен?.. Кому он был бы нужен? Помнишь у Бальмонта: «И новыми огнями себя я ослепил…» Если жить, то хочу новых огней.
Здесь прекрасное заведение для «ремонта испорченных людей». Доктор так себя и называет: «Я ремонтный рабочий», и я делаю все — послушно, точно, покорно (бросила и кокаин и вино), чтобы не «прийти» опять калекой, внушающей «вместо страсти только жалость»…
Может быть, тебе не нравится все, что я говорю, и ты думаешь, что это тоже «веселый маниакальный бред». Но слишком он тогда упорен… Слишком однообразен… Я ведь так думаю теперь все время. Ты хотел знать о всем «внешнем», как я живу, какая у меня комната
«На закате моя тюрьма прекрасна…»Два окна на море (живу вдвоем с Надей, но этот тихий зверок ничему не мешает — наоборот…). Вижу закаты и рассветы, «золотое вино» утреннее и вечернее. Вижу, как «над морем садится ослепительный огненный щит…». Вижу в 6 ч. утра, когда просыпаюсь, утреннюю бледную итальянскую луну. Но море мне скорее неприятно, это хороню оценивает и понимает доктор: «В таких состояниях море не нужно», — говорит он. И когда я сижу на крыше, я смотрю на гору, заросшую кипарисами, розами и оливами, или вдали — за морем — на цепь розовых французских Альп. Лекарства для меня все отменены. Иногда вечером, когда я прошу «хорошего сна», — он вынимает из кармана, улыбаясь, какую-то крохотную облатку. Что в ней — не хочу знать. Принимаю и засыпаю. Хотя сплю мало, беспокойно, терзаюсь в кошмарах. Каждая печальная или мучительная мысль принимает живой, живо-терзающий (по-ночному) облик.
Меня балуют, даже слишком, — ты знаешь, как иногда со мной несправедливо-добры люди… Люди здесь или примитивные, или жалкие, — кроме д-ра Залманова. Это — талантливый «психотерапевт», хотя и не психиатр он, тонкая, чуткая, немножко безумная душа, хотя это, последнее, он таит (но я узнала о нем многое). С виду он лет 27–28, хотя ему 36. Совершенный итальянец лицом (хотя настоящий еврей), в обращении добрый, ласковый, почти нежный, но удивительно, удивительно чуткий ко всяким колебаниям в чужих и особенно больных душах. Я никак не думала, что курортный врач может быть таким. Впрочем, он и его жена очень близки с Бальмонтом и ко всему приучены. «Стихийность» душ им не удивительна, значит…