«Истинные тайны» нас и интересуют в первую очередь.
Важно в связи с этим понять, почему Довлатов при всем формальном умении писать стихи, для того и предназначенные, чтобы неординарно выражать ценности внутреннего бытия личности, о которых у нас речь, стать поэтом все же не смог, а «современным» — не захотел. Ведь начал он путь в литературу как раз на гребне плеснувшей в Ленинграде конца 1950-х — начала 1960-х новой поэтической волны. Да и непринужденно рифмовать научился быстрее и раньше, чем писать рассказы. Делал это не без удовольствия и не без щегольства. Легко мог выиграть застольное состязание в компании профессиональных стихослагателей. Даже в присутствии Бродского. Например, первым найти оригинальную рифму к слову «анчоусы» — «а ничего усы». Однако все Сережины импровизации в стихотворном роде никакой славы ему не составили, не принесли даже минимальной известности, какой обладал в начале 60-х, скажем, Миша Юпп, работавший в те времена поваром и написавший, соответственно, рифмованный шедевр про некую вселенскую яичницу. В Юппе знатоками тут же были обнаружены первичные признаки гениальности. И уж тем более все ее атрибуты закрепились за прибывшим в Ленинград из Одессы жизнерадостно хохочущим штангистом Леней Маком: тот успел тиснуть у Алика Гинзбурга в «Синтаксисе» стишок с оттенком высшего значения — что-то про «птичек певчих», расклевывающих нашу общую диссидентскую печень…
Непризнанных поэтических гениев в Ленинграде начала 60-х было больше, чем написанных ими стихов. Во всяком случае, многие эти личности и сегодня вспоминаются во всей красе, их же стихотворная продукция — увы… Сергею, как сравнительно недавно выяснилось из его письма Елене Скульской, в голову приходило нечто сходное: «Поэтов развелось ундициллион (см. энцикл.)». В энциклопедию, то есть в «Википедию», я заглянул: слово написано с ошибкой. Нужно «ундециллион». Но цифра впечатляющая: единица с 36 нулями по «короткой шкале» или с 66-ю — по «длинной». Должно быть, не меньше, чем перебывало на Земле homo sapiens с момента возникновения человечества.
Довлатов тогда же придумал коллективный образ подобного гения — «мцыри», как он его именовал, то есть изображал: взъерошив пятерней с затылка на лоб «волосá» и мечтательно возведя свои южные очи — горé.
Прозаика раздражала нарочитая затрудненность стихов его литературных сверстников, лишенных «простодушия», но интеллектуально ничем его не превосходивших, не обладавших и долей той художественной наблюдательности, которой обладал он сам. С подозрением относясь к культу своевольно выражаемого, Сергей не находил в нем невыразимого, а только непонятное.
Так продолжалось довольно долго, до того момента, когда ему пришло в голову провести один забавный эксперимент в почтенной нонконформистской компании. Сочинив и продекламировав заведомую белиберду, но «с оттенком высшего значения», он сорвал аплодисмент, какового при чтении своих «серьезных» стихов никогда не удостаивался. Помнится, заканчивалось его стихотворение как-то так: «И жизнь в ее кромешном поле казнит незримая межа». Скорее всего, воспроизвожу неточно, но «казнящая незримая межа» там присутствовала без сомнения, позже в одном из его печатных текстов она мелькнула.
На этом бенефисе со стихами и было покончено. Как уже говорилось, на фоне совсем по-иному недоступного Бродского.
Видимо, Довлатову в голову не приходило, что в нашем загадочном отечестве непонятное греет душу сильнее понятного.
В возможности запечатлеть в слове не запечатленное в людском опыте, Довлатов сомневался изначально. О «несказанном» вряд ли стоило «говорить». Тем более что говорить-то Сереже удавалось занимательнее большинства поэтов. Втайне он был уверен, что знает такие подворотни жизни, куда поэзия и не заглядывала.
Абсурд бытия художником должен быть явлен, а не умножен при помощи словесных ухищрений. Поэтическое чувство говорит о мимолетных горестях и прелестях жизни, а не о ее метафорических подобиях — таково кредо Довлатова.
Загадочной притягательности поэзии Довлатов не отрицал. Но для культурного обихода выбрал из ее авторов и оставил себе лишь троих: XIX век — Пушкин, XX век — Мандельштам, современность — Бродский.
В повествовательном искусстве Довлатова «невыразимое» заменено «великой силой недосказанности». Поразила она его в книгах Хемингуэя и других авторов «потерянного поколения», а также у Сэлинджера с его интимной отключенностью от шаблонов «взрослой» репрессивной культуры. Горизонты «недосказанности» открыли и запустили в ленинградском молодом авторе механизм вольного сочинительства как «осознанную необходимость».
Стоит заметить: читалась вся эта проза в переводах. Довлатов даже имел дерзость, отвечая на вопрос, кто сегодня лучше всех пишет по-русски, заявить: «Рита Райт». То есть переводчица тех же Хемингуэя и Сэлинджера.