Пляски вприсядку на картофельной борозде всем нам быстро надоели, и мы с Федей Чирсковым (замечательным человеком, и в жизни, и в прозе ставшим вскоре антагонистом замечательного Довлатова) решили смываться от повинности, симулировав какой-нибудь недуг. Зоркий Сережа заметил нас возле медпункта и быстро к нам присоединился. Поскольку идея была наша, судьбу первым пришлось испытывать ему. Справился он с задачей без хлопот: занятия боксом, хоть спортивных лавров и не принесли, мускулатуру его укрепили в достаточной степени, и он в присутствии фельдшера простыми усилиями мышц поднял температуру в предложенном ему градуснике до 37,5°. Вслед за ним я успешно имитировал приступ радикулита и вышел от фельдшера со справкой об освобождении от полевых работ. Федя же, вдохновленный нашими победами, расслабился и на вопрос, что его беспокоит, ответил:
— Так, общее недомогание…
В результате мы с Довлатовым уже через час болтались в кузове деревенского грузовика, безжалостно оставив Федю на обочине Киевского шоссе. До Ленинграда по нему было километров семьдесят. Случившейся у Сережи «маленькой» хватило на двадцать. Дальше мы стали услаждать друг друга чем-то неимоверно приторным, хотя в ту пору едва ли не запретным, распространявшимся в записях на «ребрах», то есть рентгеновских пленках. Кажется, это был Лещенко: «Студенточка!.. Вечерняя заря!.. Под липами… стою, одну жду тебя…» Что-то в этом роде. Лишь много позже выяснилось: в житейском обиходе хоровое пение обоим решительно не по нутру. Да и иные формы коллективизма нас тоже не радовали. Исключительно пронизавшая нас взаимная симпатия сколотила на миг этот во всех отношениях сомнительный двухголосый ансамбль.
Сколько друзей было у Сергея Довлатова, столько и врагов. Каждому его приятелю было за что на него обижаться, и каждый, ставший его недругом, в те или иные минуты поддавался его обаянию. Действительно и противоположное: обиженный, он рано или поздно входил в чужие обстоятельства. Ибо его жизнь состояла — и не могла не состоять — из вереницы артистически спровоцированных сюжетов. Все его поступки отдавали лицедейством, потому что только игра и спасала его от душевной уязвимости.
Лишь годы спустя мне стала понятной одна удивительная вещь: почему разоблачение Сережиных непрерывных мистификаций возбуждало и сердило его много больше, чем указание на его действительные грехи.
Первый раз я видел Довлатова неприязненно раздраженным как раз в такой ситуации. В обычный для Ленинграда пасмурный день мы встретились с ним на той стороне Невского, которую называют «солнечной», возле Елисеевского магазина (здесь Сережу уловить было вернее, чем на филфаке, где он учился, точнее говоря, со второго курса не учился, утомившись от грамматических премудростей финского и немецкого языков). Мы свернули на Малую Садовую, и он на ходу стал читать мне «новое стихотворение Бродского». Начиналось оно так: «Не ходил я с детства в синагогу…» Дальше не помню, но помню, что выразил сомнение по поводу авторства. Сережа возмущенно зажестикулировал, объявил, что на филфаке из меня вытравили остатки вкуса… Мы тут же расстались. Поразмыслив, я решил, что стихи сочинил сам Довлатов. И был лишь отчасти не прав: они принадлежали его отцу, Донату Мечику.
Зато как Сережа ликовал, получив ответ из журнала «Аврора», куда послал, подписав вымышленным именем, стихи Фета! Литературный консультант (наш общий приятель), признавая некоторые зачаточные способности «явно молодого» автора, увещевал его «учиться у классиков».
Так и выцарапывались его сюжеты из аморфного студня обыденщины.
Личностью, чуждой здравого смысла и бренных желаний, Довлатова тоже не представишь. Взгляд его нацелен не в эмпиреи, а в пьянящий, когда не пьяный, разлад нашей дурацкой действительности. Он полагал даже, что чем-то она хороша, эта жизнь: щедра на легкомысленные сюрпризы, гремит, бурлит, как гейзер… Есть в ней несомненный проблеск страсти.
Печально, что этот живейший человек, виртуозный мастер слова оказался при жизни посторонним, ненужным в отечественной, пусть и советского пошиба, культуре. Тем самым «лишним человеком», у которого XIX век творческого потенциала высокомерно не находил. За что и поплатился.
«Лишние люди» — традиционные герои классической русской литературы — в ХХ веке были подвергнуты остракизму и критикой, и общественным мнением. Казалось бы, навсегда.
В рассказах Довлатова «лишний человек» проснулся от столетней летаргии и явил миру свое заспанное, но симпатичное лицо. Вот кто живет в этой прозе «не по лжи».
8
Ну а что его ожидало, останься он в Ленинграде? Почетное место в «Справочнике Союза писателей СССР», строчка между Довжиком и Догадаевым? Это в лучшем случае. Скорее же всего — судьба любимейшего им в ту пору Владимира Гусарова, автора сочинения в облыжно-документальном роде «Мой папа убил Михоэлса». Когда эта вещь оказалась напечатанной за границей, Сережа неожиданно расстроился: «Опять меня опередили!»