– Еще не началось? – спросил у Дурново корреспондент, просовывая голову в дверь, и Петра Николаевича обдало жарким коньячным дыханием. Ему представилась вдруг статейка в презренном «Петербургском листке»:
«Особой оригинальностью отличался полуофициальный мундир т.с. П.Н. Дурново. Раздвинутые, словно нарочно, полы мундира являли благородному собранию белоснежную сорочку, пристегнутую к штанам никелированными английскими булавками самого большого размера. Сам мундир был артистически собран художественными складками наподобие римской тоги к левому плечу, где закреплен изящной розеткой из прихотливо завязанной орденской ленты. Сам знак ордена в характеристичной для т.с. Дурново манере покоился на другом плече.»
Петр Николаевич оглядел корреспондента и отметил карамельные пятна на карманах чужого пиджака, набитых конфетами, черные сальные волосы, зачесанные на плешь, нафабренные мещанские усики, сбившуюся в сторону накрахмаленную манишку с коричневыми разводами от коньяка, и, наконец, первый раз за вечер ощутил свое превосходство. Корреспондент был не только так же мал ростом, но и ничтожен во всех смыслах. И Дурново захотелось унизить и растоптать этого щелкопера, чтобы затем с восстановленным чувством собственного достоинства сеть на свободное место.
– Только попробуй написать обо мне хоть слово! Газету закрою, а тебя вышлю! – сказал Петр Николаевич газетчику, и с удовлетворением увидел, как тот побледнел, а плешь его покрылась испариной.
Случившимся Артемий Иванович был раздосадован безмерно. В то время как он, православный христианин, вынужден будет провести светлый праздник Рождества Христова с клопами в кутузке, поляк с Луизой, две нехристи, будут сидеть на Конюшенной за праздничным столом, жрать гуся да еще и зубоскалить о нем.
– А ведь я говорил тебе, ляшское отродье: поехали домой! – выкрикнул он и погрозил Фаберовскому кулаком в зарешеченное окошко.
Подойдя к заиндевевшему стеклу, он подышал на него и глянул на улицу в протаявший в инее глазок. Из бурана выползли запряженные в огромную волочившуюся по снегу елку трое городовых и поволокли свою ношу во двор участка.
Еще утром пристав отправил эту троицу пешком в лес, поскольку третьего дня приписанная к участку полицейская кляча околела прямо посреди Невы на обратном пути с Сенного рынка, доставляя провизию на все праздники. Бросив елку у крыльца, все трое ввалились в участок.
– Ну что, Нефедьев, елку привезли? – спросил у них пристав, как раз спустившийся вниз, чтобы поинтересоваться у кухарки, как же все-таки обстоят дела с самоваром.
– Доставили, ваше высокоблагородие, – ответил Нефедьев, сдирая наросшие на усах сосульки. – А что, к нам кабаны приходили?
– С чего взял?
– Да у крыльца весь снег изрыт, словно стадо кабанов желуди искало.
– Ой, не спрашивай лучше. Затащите елку в гостиную, а потом идите к Настасье, пусть вам по чарочке даст, для сугреву. Заодно скажи ей, чтоб арестанта накормила получше.
– А у нас что, арестант образовался? – изумился городовой.
– Да вот появился один некстати, так еще и по-русски не разговаривает, и грозится французскому послу пожалиться. Вот морока! Ты, Нефедьев, человек трезвый, проверенный, присмотри за ним, чтобы он, не ровен час, над собою чего с отчаяния не сотворил – у них в Парижах, поди, таких клопов не сыщешь. И форточку в арестантской сегодня не открывай – уж лучше клопы, чем до смерти застудиться.
Нефедьев согласно кивнул, и они с городовыми потащили елку наверх. Укрепив ее там в крестовине и предоставив няньке и горничной наряжать ее, они вернулись вниз и вошли в распахнутую настежь дверь кухни. Здесь в дымном чаду орудовала молодая кухарка.
– Настасья, – крикнул ей повелительно Нефедьев. – Его высокоблагородие велел нам по чарке водки выдать, а тебе покормить арестанта. А коль уж он по-русски ни бельмеса, то возьми с собою сына своего Алешку заместо толмача.
– Да какой из него толмач! – огрызнулась Настасья. – Грех один. Он и по-русски-то нескладно говорит. Ну, куда прямо в валенках полезли, анафемы, хоть бы веником на крыльце обмели!
Она взяла глиняную миску и большим черпаком ухнула туда тушеной на гусином сале капусты.
– Алешка! – заорала она, выходя с миской в коридор, завешенный стиранными синими шароварами городовых.
Письмоводитель Макаров испуганно выскочил из канцелярии, где, сидя над годовыми отчетами в ожидании призвания наверх строил наполеоновские планы на светлое будущее, в котором он был богат, женат и умен.
– Погодь! – Нефедьев догнал мать с сыном и снял с крюка перед входом в арестантскую ключ, которым отпер дверь.
– Скажи этому басурманину, что я ему пожрать принесла, – велела Настасья сыну, ставя миску на кормушку перед окошком в камеру.
– Да он же русского языка не понимает! – начал оправдываться Макаров и тут же получил от матери увесистую затрещину.
– У, выросла оглобля! – зло сказала кухарка.
– Должно быть, папаша у их рослый, – выглянул из окошка Артемий Иванович, забирая миску.