Примечательно, что непосредственно проблемы социальные отражены здесь не очень рельефно. Они проявляются здесь в основном косвенно, через проблематику третьего округа.
Возможно, это вызвано осторожностью автора, пытавшегося добиться права общения с читателем. Но вряд ли это основная причина. Ибо опосредованный социальный накал этих произведений весьма существен, хотя и не сразу виден. Кроме того, надо заметить, что и после получения права печатания Достоевский нередко прибегал к такому косвенному отражению социального. Он создавал определенные характеры, которые самим читателем могли быть спроецированы на любую социальную обстановку.
Но есть и прямой выход художника в социальность. Выделив в качестве главных черт характера Москалевой хищность и неразборчивость в средствах, автор на последних страницах повести дает ей власть. Не непосредственно, а через свою дочь, ставшую женой генерал-губернатора. Из характера героини ясно, что губернатором будет управлять она. А что она может принести обществу — известно из ее действий в городе Мордасове.
Социальное проявляется здесь и в своеобразном искажении в обществе ценностей. Благородный слывет за низкого, и наоборот. Между жителями Мордасова нет чистых, честных отношений. Этот город Достоевский изобразил, как бы теперь сказали, одними черными красками. Это ли не социальное?
Интересна одна деталь. Высшим по социальной лестнице очень, нравится глупость низших. Так, дядюшка-князь очень любит, «когда лакей отчасти глуп». И дает объяснение этого явления: «Сановитости в нем оттого как-то больше, торжественность какая-то в лице у него появляется; одним словом, благовоспитанности больше…» [2, 312–313].
Мысль по-своему неотразимо верная. Если стоящий наверху не очень умен (а князь именно таков), то иметь ему в своем подчинении лучше еще более глупых. На их фоне глупость верхов не так заметна и может сойти за ум, да еще и глубокий. Замечание о торжественности глупых тоже верное. Без ума легче не знать своего истинного положения в обществе. И потому низам кажется, что они-то и есть верхи. Особенно если им еще немного польстят на словах относительно их места и роли в обществе. Все резонно. Каждый подбирает себе кадры, исходя из своей точки отсчета. Князь таким образом подобрал себе швейцара. Последний очень глуп, но сановит, «решительно диссертацию сочиняет, — такой важный вид! — одним словом, настоящий немецкий философ Кант или, еще вернее, откормленный жирный индюк» [2, 313].
Тут виден и уровень хозяина, для которого Кант и жирный индюк — одно и то же. Что касается швейцара, то он напоминает Федосеича из «Двойника», только еще глупее, а оттого и сановитее. Глупец опирается на глупца. Глупцы в большей цене, чем умные. Что может быть большим упреком социальности, чем обнажение этих фактов?
Прямого изображения дна или преддна общества в сибирских повестях почти нет. Но очень четко определена роль денег и титулов в обществе: ведь именно ради денег и княжеского титула вертится карусель вокруг «дядюшки». А такое возможно лишь в извращенным образом устроенном обществе.
Герои «Дядюшкина сна» нередко говорят о каких-то «новых идеях». Что это за идеи — разъясняет князь. Вот он обличает какого-то Лаврентия, должно быть, слугу, и говорит: «…нахватался, знаете, каких-то новых идей! Отрицание какое-то в нем явилось… Одним словом: коммунист, в полном смысле слова! Я уж и встречаться с ним боюсь!» [2, 312]. Это и есть новые идеи. Слово «коммунист» впервые появляется в произведениях Достоевского. И произносит его такой пошляк, ниже которого быть трудно. Но все это мимоходом, не заостряя внимания.
В «Селе Степанчикове…» социальное проявляется в мотивации поступков главного героя, Фомы Опискина (чего в «Дядюшкином сне» нет). Фома был шутом. Фома желает повелевать. Последнее некоторые герои пытаются объяснить первым. Вот размышления на этот счет: «Однако ж позвольте спросить: уверены ли вы, что те, которые уже совершенно смирились и считают себе за честь и за счастье быть вашими шутами, приживальщиками и прихлебателями, — уверены ли вы, что они уже совершенно отказались от всякого самолюбия? А зависть, а сплетни, а ябедничество, а доносы, а таинственные шипения в задних углах у вас же, где-нибудь под боком, за вашим же столом?.. Кто знает, может быть в некоторых из этих униженных судьбою скитальцев, ваших шутов и юродивых, самолюбие не только не проходит от унижения, но даже еще более распаляется именно от этого же самого унижения, от юродства и шутовства, от прихлебательства и вечно вынуждаемой подчиненности и безличности. Кто знает, может быть, это безобразно вырастающее самолюбие есть только ложное, первоначально извращенное чувство собственного достоинства, оскорбленного в первый раз еще, может, в детстве, гнетом, бедностью, грязью, оплеванного, может быть, еще в лице родителей будущего скитальца, на его же глазах?» [3, 12].