«Прощай, виноградная Молдавия, прощайте, зеленые холмы, по которым мы бегали, ползали, ездили, прощайте, гостеприимные молдаванки, поившие рас вином, и ты прощай, город Кишинев! Прощай и прости, пожалуйста, что теперь на вопрос: „Каков ты есть?“ — я буду отвечать: „Не знаю, не видел“… — мысленно прощался Гурин с землей, которая была к нему милостива. — В самом деле, я ведь тебя так и не увидел, Кишинев, хотя и освобождал тебя, и жил какое-то время в твоих стенах, а увидеть не довелось. Прости, друг, — война…»
Квартирьеры
Бежит состав, валяются в теплушках на нарах беззаботные солдаты, пользуются случаем — отсыпаются.
Армию перебрасывают на другой фронт, но это едут пока только ее представители — квартирьеры: по несколько человек от частей и подразделений, а набралось на целый эшелон. На долгих остановках вдоль состава пробегает комендант эшелона, отдает какие-то распоряжения старшим вагонов.
Бежит поезд — и бегут ему навстречу поля и перелески, буераки и леса, проплывают мимо города и села, а вернее — развалины городов и пепелища, где были когда-то села. Вместо сел только печные трубы торчат. Палачи прошли по этой земле. Бандиты и палачи — даже эти слова кажутся слишком мягкими по сравнению с тем, что они натворили…
Поезд идет по рокадной дороге, по земле, где совсем недавно прошли бои, — всюду свежие следы войны.
Старшой от учебного батальона лейтенант Елагин — тот самый, который вел когда-то Гурина из госпиталя в батальон выздоравливающих, повис грудью на перекладине в двери вагона, смотрит на эти следы молча, задумчиво. Елагин сугубо штатский человек, военная форма на нем, длинном и сухощавом, висит как на вешалке, не прилегая: штаны отвисли пустым мятым мешком, складки на гимнастерке постоянно сбегаются в кучу на животе, а просторная пилотка так и не нашла своего места на его голове, крутится на ней, будто на полированном шаре: то сползет на лоб, то на затылок, то на левое ухо, то на правое, а то и вовсе окажется поперек головы. Честь отдавал он как-то по-своему, смешно: сначала вскинет локоть и уж только потом — кисть руки, и при этом все время почему-то пританцовывает, словно не может остановиться или не найдет ногам место. Выправка лейтенанта Елагина служила постоянным поводом для насмешек. Особенно издевался Исаев, который прозвал его пчеловодом. Почему пчеловодом — непонятно, но раз так назвал Исаев, значит, это смешно и остроумно. Елагин сначала сердился, а потом махнул рукой и не обращал внимания, относился ко всему как к должному и притом временному: война, мол, мало ли каких невзгод на людей она не насылает, на него же вот еще и такие неприятности…
Елагин молча смотрел на развалины и тихо покашливал, словно у него першило в горле. Гурин стоял рядом. Для него с детства не было большего удовольствия, чем смотреть из окна на ходу поезда. Даже на знакомые места. А тем более здесь: леса, реки, болота, отдаленные друг от друга хутора — для него, донецкого степняка, все это было в диковинку. А пепелища?.. Сколько их уже повидали на своем пути, а они не только не убывают, но с каждым километром их становится все больше и они все страшнее.
— Как вы думаете, заставят немцев после войны восстановить все это? — спросил Гурин у лейтенанта.
Елагин встрепенулся, но ответил не сразу — собирался с мыслями. Сначала распрямился, размял затекшие плечи, сказал не очень уверенно:
— Кто его знает, как оно будет, как постановят: это ведь будем решать не одни мы.
— А кто же еще? — удивился Гурин.
— Союзники тоже.
— А они при чем тут? За наши дела мы и будем судить. Им-то что! На их землю немцы даже и не ступали — что Англия, что Америка. Одну, правда, побомбили, а другая и выстрела не слыхала.
— Еще Франция есть… Другие страны — Польша, Югославия — они тоже сильно пострадали от немцев.
— Сравнили! Мы воюем и они! Наши потери и их!
— Сравнить нельзя, конечно, — согласился он. Помолчал, подумал немного, снова заговорил: — Ты вот говоришь: восстановить. А я думаю, дело даже не в этом…
— А в чем же? — нетерпеливо спросил он, с трудом подавляя иронию.