— Я заметил, что у нас последнее время как-то поослабла дисциплинка. Учиться стали с неохотой, то, другое… Расхлябанность, разболтанность появились: мол, война уже кончается, зачем нам учеба, зачем нам дисциплина? Все равно, мол, скоро по домам. Рано, дорогие товарищи, распоясываетесь! Рано! Впереди, может быть, самые большие трудности. Пружина немецкой армии сжата до предела. Если мы расслабимся, она может еще так распрямиться, что бед наделает немало. Очень дорого нам может обойтись наша расхлябанность. Это первое. Второе. Отношение к немецкому населению. Мы пришли в Германию как освободители от фашизма. Поэтому мы должны завоевать народ на свою сторону, помогать прогрессивным немецким силам. Наша армия с мирным населением не воюет! Ясно? Вот так и будем действовать.
— Ты хотел что-то сказать? — обернулся комбат к Гурину. — Пожалуйста.
— Товарищи коммунисты и комсомольцы, — Гурин вышел вперед, — сейчас прошу всех собраться на киноплощадке — на очень короткое собрание.
— Всё, — сказал комбат. — Через час выступаем. Быть в полной готовности к боевым действиям. Командирам рот лично проверить все, до мелочей. Можно разойтись.
Скамейки на киноплощадке заполнились быстро. Поскольку Гурин был один в двух лицах — и парторг и комсорг, он и решил провести объединенное партийно-комсомольское собрание. Тем более что задачи-то у всех были одни. Да и собрание это было скорее общим инструктажем: никаких прений, просто он лишний раз напомнил им о роли коммунистов и комсомольцев на марше и в бою, призвал агитаторов усилить свою работу, используя каждую свободную минуту, особенно на привалах, перед боем. Раздал газеты, бланки «боевых листков».
Припадая на больную ногу, приковылял на собрание и майор Кирьянов. Здесь он повторил, что говорил перед строем, только сейчас речь его была более конкретной и эмоциональной. Он напомнил некоторые факты нарушения дисциплины, случай со старшиной Грачевым, призвал к сознательности, к бдительности, успел пошутить и распустил всех по подразделениям.
Через час все три учебных батальона большой колонной вышли из леса и направились на запад, а точнее — на Берлин. О том, что дорога вела именно в этот город, говорили многочисленные указатели и плакаты. Они не просто говорили, а кричали об этом, звали: «До Берлина 60 километров!», «Добьем фашистского зверя в его логове — в Берлине!», «На Берлин!» На огромном фанерном листе не плакат, а настоящая красочная картина: лихой парень в пилотке набекрень, с улыбкой до ушей, сидит на пеньке, перематывает портянку. Внизу подпись: «Дойдем до Берлина!» Этот плакат Гурину особенно понравился, он даже погордился за людей, которые успели все это сделать, тем более что это сделали люди его профессии — политработники.
Приотстав от своего батальона и присоединившись к пулеметчикам, он шел вместе с Шурой. Настроение было приподнятым, чувство близкой победы, чувство последнего перехода пьянило людей, они шутили, болтали, смеялись, как дети. Шурочка, как всегда, когда она была в хорошем настроении, подтрунивала над Гуриным.
— Ой, смешной ты, Вася! — она поглядывала на него счастливыми глазами, сверкала ямочкой на щеке. — Радуешься так, будто это ты нарисовал такого бравого солдата.
— Нет, не я… Мне бы и не придумать такое. А вот кто-то придумал, и получилось очень здорово: и остроумно, и метко, и политично.
— И тебе завидно?
— Завидно.
— Ты завистливый? — Шура сделала строгие глаза, заранее осуждая этот его недостаток. Строгость, конечно, была напускной, но ответа она ждала всерьез.
— Да, завистлив. Это плохо?
— Конечно! А если без шуток? — она сощурилась, глядя ему прямо в глаза.
— Завистлив, — повторил он.
— И ты не стараешься избавиться от этого недостатка?
— Нет. Он мне не мешает. Да я и не считаю это недостатком. Мне кажется, зависть — это движущий стимул.
— Интересная философия!.. — сказала она, оттопырив губы и склонив голову набок. — Ты очень самолюбивый, отсюда и зависть…
— Может быть. Но мне кажется, и самолюбие не порок. Все дело в том, как это понимать и как оно проявляется.
— Ты тщеславен?.. — продолжала она то ли спрашивать, то ли утверждать.
— Есть и такое, — согласился он.
— Легко раним?..
— Это — да! От этого я страдаю…
— И ревнивый?..
— Как Отелло! — улыбнулся Гурин, пытаясь свести разговор на шутку: ему почему-то расхотелось продолжать эту живую анкету.
— Ревнив, ревнив, я это заметила.
— Но не без причин? Правда?
— В том-то и дело, что…
Мимо, в голову колонны, проскакал на лошади комбат пулеметного батальона капитан Курбатов — кургузенький, в большой, надвинутой на глаза фуражке, он сердито взглянул на Гурина и тут же отвернулся, хлестнув лошадь плеткой. Шура осеклась на полуслове, и краска залила ее лицо.
— Вот она и причина, — сказал Гурин. — Легка на помине.
— Глупости!.. — рассердилась Шура.
— А покраснела?
— От глупой твоей ревности.
— Не сердись.
— Ты очень сложный человек, — сказала она серьезно. — Мне трудно с тобой… То ты безмятежный и безрассудный, как мальчишка, то вдруг как накатит на тебя, даже страшно становится. Комплексуешь ты часто…