В сцене в Груневальдском лесу возникает эффект «растворенности» личного «я» Годунова-Чердынцева в некоем вселенском творческом «я», объединяющем его с креативным началом мироздания. Оно просвечивает сквозь духовную индивидуальность писателя Федора, и вот уже на волшебном экране начинает мерцать иной лик – Автора макротекста «Дара».
История преображения в художественное произведение всех трех сюжетов из «жизни действительной» – о Яше Чернышевском, об отце Годунова-Чердынцева и о Николае Гавриловиче Чернышевском – подводят нас к одному ключевых вопросов сочинительства: как проникает писатель в «чужое сознание» и как постигает он внутреннее, сокровенное души другого человека?
Одна из интереснейших вариаций такого принципа креативного освоения «чужой души», как бы предварительный этюд – в малоизвестном и еще менее изученном рассказе «Набор»[409]
. Удивительно, кстати, что до сих пор никто не задумался над смыслом названия – почемуРечь в рассказе – об одном утре из жизни некоего Василия Ивановича, пожилого русского эмигранта.
«Он был стар, болен, никому на свете не нужен и в бедности дошел до той степени, когда человек уже не спрашивает себя, чем будет жить завтра, а только удивляется, чем жил вчера. Кроме болезни, у него не было на свете никаких личных привязанностей» [Н., T.4, c.557].
В то утро он возвращался с кладбища, где хоронили профессора Д. – одного из уже немногих людей, которых он знал близко. Каждое движение– опуститься и встать с колен во время церковной службы, сесть на скамейку, тем более встать с нее, войти в трамвай и выйти из него – дается с огромным трудом и грозит различными опасностями. И незаметно образ этого неопрятно и некрасиво старого человека, ничем не примечательного и не интересного, оказывается неотразимо привлекательным и симпатичным читателю, мы проникаемся не только острой жалостью и состраданием, но и уважением к этому человеку, с таким мужеством и благородным терпением переносящему свои беды и несчастья, не теряя, несмотря на личную беспомощность и всю безнадежность своего существования, главного – тонкой деликатности души, способности помнить, любить и сострадать. И еще – какое-то неприличное счастье, «происхождения неизвестного» [Н., T.4, c.560], неожиданно нахлынувшее на больного, нищего, абсолютно одинокого старика.
Повествование ведется от 3-его лица. Но вдруг возникают вкрапления – явно от лица автора. О знакомом Василия Ивановича: «тоже никому, кроме как мне, не нужный» [Н., T.4, c.558]. Неожиданно выясняется, что всё – и несчастного Василия Ивановича, его судьбу и все его беды, и возвращение с похорон близкого знакомого – сочинил автор. Этого старого человека рассказчик увидел в трамвае:
«и этот момент я как раз и схватил, после чего уже ни на минуту не отпускал рекрута» [Н., T.4, c.558].
Вот ключевая фраза, объясняющая название рассказа: Василий Иванович –
Именно сочинитель,
«спеша как-нибудь по мрачнее и потипичнее меблировать утро Василия Ивановича <…> и устроил ему эту поездку на похороны» [Н., T.4, c.561].
Некролог о смерти профессора Д. действительно был опубликован в газете, но автор слегка ускорил похороны (об их дате еще только должны были объявить). А черты «его полного бритого лица» напомнили автору «черты московской общественной дамы, А.М. Аксаковой, которую» рассказчик помнил «с детства» [Н., T.4, c.561], и он сделал ее любимой умершей сестрой Василия Ивановича.
Так симбиоз реальности
«Какое мне было дело, – восклицает рассказчик, – что толстый старый этот человек, <…> который теперь сидел рядом, вовсе, может быть, и не русский? Я был так доволен! Он был такой вместительный!» [Н., T.4, c.561].