Предположение, будто «блаженство» это связано исключительно со злорадством по поводу убожества личности предполагаемого героя, думаю, было бы не только несомненным упрощением, но и неверно по сути. Злорадство – чувство в творческом отношении безусловно непродуктивное. Эмоцией, творящей новые миры, может быть только любовь. Лишь она одна может дать импульс к сочинительству.
Странно, кажется, говорить о любви писателя Федора/Сирина к Чернышевскому. Однако совершенно очевидно, что не карикатура или осмеяние было целью написания «Жизни Чернышевского».
«Жизнь Чернышевского» – произведение «странное», помимо прочего, еще и тем, что перед нами, по существу, отнюдь не «роман» в привычном смысле, а авторское повествование, вобравшее в себя и подчинившее себе различные свидетельства-первоисточники. Среди них реальные: сам Чернышевский (его дневники и письма), воспоминания жены, родных, друзей и знакомых, научная биография Ю.М. Стеклова[259]
и др.Есть среди них лицо вымышленное и, с точки зрения вопросов наррации, примечательное – некий биограф Страннолюбский. Фамилия указывает на близость Чернышевскому-разночинцу, на самом же деле это лицо есть не что иное, как второй голос Автора. Известный прием, когда автор ради придания собственным мыслям и суждениям авторитетности и для вящей убедительности произносит их от лица некоего «другого», тем более, что этот «другой» аттестуется как «лучший биограф» Чернышевского [Н., Т.4, с.399]. Возникает к тому же эффект удвоения авторского мнения, а тем самым и усиления его позиции. Вот, скажем, умозаключение от лица этого фиктивного Страннолюбского:
«За всё ему воздается „отрицательной сторицей“, по удачному слову Страннолюбского, за всё его лягает собственная диалектика, за всё мстят ему боги» [Н., Т.4, с.497].
Конечно же, суждение (одно из ключевых в «Жизни Чернышевского») принадлежит автору – писателю Федору, а похвала – скрытый ему, то есть себе, комплимент.
Контрапункт множества голосов – осколочных отражений личности героя в сознании других людей, включенных в единый кругозор сверхсознания автора, – эту модель романа-биографии Набоков повторит в «Истинной жизни Себастьяна Найта».
Однако в «Жизни Чернышевского», в отличие от «Истинной жизни Себастьяна Найта», повествование от Автора всецело доминирует: он не только комментирует рассказ и суждения других повествователей, но приоткрывает перед читателем свое лицо сочинителя – создателя и организатора текста.
В результате рождается совершенно неожиданный по своей парадоксальности эффект: достоверный в своих первоисточниках рассказ производит впечатление откровенного художественного вымысла.
В «Жизни Чернышевского» модель контрапункта множества повествовательных потоков осложнена доминирующим жанром сонета. Эта поэтическая форма оказывается тайным ключом ко всему произведению:
«Сонет – словно преграждающий путь, а может быть, напротив, служащий тайной связью, которая объяснила бы все, – если бы только ум человеческий мог выдержать иное объяснение» [Н., Т.4, с.391].
Попробуем пойти по пути, предуказанному автором, – вглядимся пристальнее в
В первых трехстишиях (на самом деле завершающих сонет) возникает образ Истины:
Странный образ, странная Истина… Не суровая, неподкупная и нелицеприятная, а с ликом женственно-детским… Не познает она предмет своего искреннего и живого любопытства, а, словно любовно рассматривая, изучает. Указание ли это художнику, взявшемуся за сочинение «романа» об исторической личности? По-видимому, да. И еще одно важное указание-намек: правда о личности не открыта, все расхожие истины ложны, ибо тривиальны и общедоступны… Настоящая Истина ждет своего первооткрывателя, игриво загораживая ему путь…
В итоге возникает параллель, многозначительная в смысле метафизическом и с точки зрения концепции