3 февраля. Не было времени работать пером, ибо в прошедшие дни я писал историю автоматом.
Русские взломали линию «Дайме» и вышли на ближние подступы Кенигсберга. На севере наш левый фланг был смят, линия «Гранц» прорвана, и русские появились на северных окраинах.
В Кенигсберге поднялась паника. Все стали разбегаться во все стороны… Гауляйтер Кох отдал приказ жечь архивы, а сам смылся в Пиллау.
Вступили в действие особые чрезвычайные меры. Все населенные пункты объявлены опорными пунктами, во главе которых поставлены специальные коменданты с неограниченными полномочиями. Создаются батальоны местной самообороны. Они возглавляются офицерами СС и придаются воинским частям и соединениям.
Единственная мера наказания — расстрел! За проявление паники, малейшее непослушание, распространение слухов, умаляющих доблесть армии фюрера, — расстрел, расстрел, расстрел!
Поскольку мы вместе с Хорстом заняты инспекционными проверками выполнения приказа о чрезвычайных мерах, я присутствую и принимаю участие в акциях.
Как это приятно сжимать в руках автомат и поливать свинцовой струей этих трусливых подонков, корчащихся перед тобой в агонии!
Сказал об этом Хорсту. Он поморщился и заявил: «Милый Гельмут, это черновая работа. Мы должны убивать своим мозгом». Он всегда был белоручкой, а настоящий ариец не может жить без запаха свежей крови.
Сегодня утром на площади перед Нордбанхом публично расстреляли десятка два дезертиров. Я принимал участие в акции и стрелял до тех пор, пока палец на спусковом крючке автомата не свело судорогой. Трупы убирать запретили. Рядом с расстреленными я распорядился повесить плакат: «За трусость».
Нет, расстрелы уже не эффективны. Необходимо придумать что-то пооригинальнее…
Часовой зябко повел плечами, опустив автомат, который он прижимал правой рукой, похлопал ладонями одна о другую и затоптался на месте, стараясь разогнать кровь и хоть немного согреться. Недавно ему исполнилось девятнадцать, но Рудольф Кранц считал себя уже старым солдатом, он второй год воевал, был ранен в Венгрии и вот попал оттуда на родину, так и не сумев повидать отца, старого Кранца.
А теперь там, где родился Рудольф, в их доме вблизи Ландсберга, появились русские… Они уже неподалеку от Кенигсберга. Молодой Кранц просился в боевую часть, а его заставили торчать здесь, у элеватора, на посту, где сошел бы и какой-нибудь старый хрыч из фольксштурма.
Он снова прижал автомат и заходил взад и вперед, с нетерпением ожидая, когда приведет разводящий смену и можно будет в теплой караулке съесть порцию горохового супа.
Время тянулось медленно. С Балтики наплывал тяжелый серый туман, хотелось курить, хотелось в тепло, к людям, да и от стопки шнапса Рудольф Кранц не отказался бы тоже.
Вдруг ему почудились какие-то тени, мелькнувшие за углом. Он насторожился, сделал несколько шагов, но все было тихо, и часовой успокоился, в который раз подумав, что надо просить перевода туда, где есть настоящее дело для солдата фюрера. Он снова подумал о котелке горячего, вкусно пахнущего горохового супа, и тут стало вдруг Рудольфу зябко. Всем существом своим ощутил молодой Кранц холод стального лезвия, прошившего его сердце. Он удивленно вздохнул и опустился на колени. Пробитое ножом сердце остановилось, но мозг еще жил, и Рудольф Кранц додумывал свою мысль о гороховом супе.