Иными словами, Достоевскому было достаточно испытать желание к малолетней, не претворяя его в акт, для того, чтобы потом описать сцену изнасилования с потрясающим реализмом: он мог эту сцену пережить во всех деталях в своих мечтах или в сумраке подсознательного. Мы вправе, однако, говорить об интенсивности и длительности подобного желания: оно не попросту шевельнулось в нем, а вновь и вновь приходило и мучило, иначе он не возвращался бы к нему так настойчиво в своих романах. Действительно ли в жизни его была десятилетняя или двенадцатилетняя девочка, растление, баня, гувернантка, - мы не знаем и, вероятно, никогда не узнаем. Но что такого рода сексуальная фантазия в какой-то период жила в нем и терзала его, как кошмар, представляется безусловным всякому, кто вступил в мир сладострастия и извращений, созданный воображением этого гениального мучителя и мученика.
Достоевский неоднократно описывал, как детей наказывают и бьют, и настаивал, что полная их беззащитность, возможность для взрослых распоряжаться по прихоти этими маленькими телами, щипать их, сечь и насиловать, доставляет злое наслаждение и нисходит к самым темным инстинктам. Дети не могут сопротивляться, они точно отданы на растерзание, и это опять-таки его излюбленная тема: именно на детях взрослые осуществляют свое желание неограниченного тиранства, и их моральный, умственный садизм переходит в садизм физический.
Об эротической природе телесных наказаний, о {203} связи порки с половым наслаждением написано не мало страниц в мировой литературе, начиная от "Исповеди" Руссо и "Жюстины" "божественного маркиза" и кончая "Путешествием в глубь ночи" Селина, но у Достоевского, как и всё, чего он касался, эта тема становится углубленной и метафизической.
Он объяснял сечение, пинки, насилие основной жестокостью человека, непреодолимой властью зла над его греховной, испорченной природой, и возводил истязания детей чуть ли не к первородному падению Адама. И в то же время он подчеркивал, что зло, причиняемое детям, и в них самих пробуждает зло: в изнасилованной Ставрогиным девочке, сквозь невинность и чистоту, увидал он двусмысленную, ужаснувшую его улыбку, - предчувствие и предвкушение греха, какой-то ответный огонь: жертва и растлитель оказались соединенными общностью сладострастия, звериности; они связаны родством нечистоты, распаленной плоти, наследственным соучастием в грехе.
Интересен и знаменателен один сон Достоевского, на него почему то до сих пор не обратили внимания психоаналитики:
"Сегодня, - пишет он жене в 1873 году, - видел, что Лиля (его дочь) сиротка и попала к какой-то мучительнице, и та ее засекла розгами, большими, солдатскими, так что я уже застал ее в последнем издыхании, и она всё время говорила: "Мамочка, мамочка!".
От этого сна я сегодня чуть с ума не сойду!". К этому следует прибавить, что в детстве, как мы уже упоминали, он не мог ни испытать, ни наблюдать телесных наказаний в домашнем кругу, ибо их не существовало в семье доктора Достоевского, как не существовало их и в его собственной семье: сам сделавшись отцом, он никогда пальцем не трогал своих детей.
Конечно, это не исключает ни его тайных помыслов и порывов, ни того, что о них отлично знал и, может {204} быть, даже и страшился.
Здесь опять-таки - двойственность и его характера, и его натуры, и его стремлений. Это необходимо признать - не впадая, однако в обычную ошибку при толковании его жизни и не принимая воображаемого за реально происшедшее.
{205}
ГЛАВА ВТОРАЯ
Помимо тайных движений плоти и скрытых желаний - из них часть находила разряд в жизни, а часть выражение в творчестве, в очистительном усилии вымысла, - у Достоевского было жадное любопытство ко всем ухищрениям и разнообразиям порока, к вариациям и комбинациям страстей, к уклонам и странностям человеческой натуры, обнажающим ее дурное и ущербное начало. Это любопытство порождало некоторые особенности его поведения, хорошо известные его друзьям, и объясняло, почему он проявлял такой интерес к "павшим созданиям". Он преклонялся перед "чистейшей прелестью" невинности, обожал Сикстинскую Мадонну, как символ непорочной женственности, и идеализировал "кисейных барышень", но в то же время отлично сходился с уличными женщинами - и не только с бедными жертвами нищеты и городского разврата, но и с прожженными циничными профессионалками, открыто извлекавшими выгоду из своего ремесла. Их грубый эротизм действовал на него неотразимо.
Такой интерес к куртизанке, совсем не напоминавшей святую проститутку Соню Мармеладову, определил характер его встречи с Марфой Браун. Он познакомился с ней в конце 1864 г., в то время, когда потерю жены он всё еще вспоминал как несчастье и Божью кару, и когда нескончаемая разлука с Аполлинарией осуждала его на одиночество. В эти тяжелые месяцы {206} осени и начала зимы он охотно шел на случайные знакомства ради отвлечения и развлечения, а, может быть, в поисках легких объятий, как наркоза.