Ночь хороша, чудесная ночь. Сегодня днем пекло немилосердно. Как вчера, позавчера, на прошлой, на позапрошлой неделе. Уже стемнело, но цикады еще пели. Редкие. Земля, деревья, камни и воздух с наступлением ночи еще горячие, и, когда начинают петь сверчки, все еще поют и цикады. Редкие. Их становится меньше и меньше. Музыкальные сумерки. Ты как будто слушаешь два концерта. На рассвете бывает по-другому. Начинают петь цикады, и все еще поют редкие сверчки. Наверное, между камней для них сохраняются капельки росы. Или на траве. С утра загремит артиллерия и начнет перепахивать землю. Мы все этого ждем. Но сейчас — чудесная ночь. И ты ей за это благодарен. Еще душновато, но как только меркнет свет, ты ее благодаришь. Только после этого ее начинают заполнять звезды и таинственные голоса сверчков. Я кончил переписывать сводку и донесения, меня сменил другой писарь, а я побрел к ручью. Это мы так говорили. Хотя воды в нем не было ни капли. Ручей. Там растет тростник. Летают птицы. Не то мечта о воде, не то воспоминание о ней. Сажусь на камни и гляжу в ночь. До окопов — с километр, то есть до самых выдвинутых вперед стрелковых постов с бруствером и бойницами. Но не до ходов сообщения. До них метров триста. Так мне кажется. И порой, когда ветер в нашу сторону, их громкоговорители лучше слыхать, чем наши. Даже не верится. Ясно-ясно. Они называют нас красными. Краснопузыми. Вроде бы в шутку. А мы их — фашистами, фачас. Вроде бы в шутку. Но сегодня ночью не слышно ничего. Ну, конечно, минометы изредка бьют, не без этого. Но громкоговорители молчат, никакой пропаганды. И я смотрю и смотрю, поворачивась на камне то в одну, то в другую сторону. Невероятно. Нет, я хочу сказать только, что понимаю: идет война, ожесточенная война. Взять хотя бы бои в районе Эбро: фронтовые репродукторы вещают, что, мол, очень кровопролитные, об этом и газеты пишут. Но сейчас мне с трудом в это верится, нет, не так, зачем лгать на себя: я хотел бы, чтобы мне верилось с трудом, но я верю в это произвольно, одним чутьем. Верю горькой верой. Бернабе писал в своем последнем письме (если после него не затерялось следующее, как не раз бывало раньше), что возьмут наши высоту, а назавтра те ее снова отобьют, на следующий день мы опять в атаку, и есть деревни и возвышенности, начисто изрытые бомбами и снарядами, одна щебенка. Вообще Бернабе редко пишет о боях, атаках, бомбежках. А когда уж напишет, то, по-моему, как бы защищается от нападок врагов. Мне кажется, такие порывы рассказывают не меньше, чем неторопливая подробная хроника. Как, например, те хроники, которые читал нам, переводя с английского, лейтенант Сакристан, он эти хроники привозит из Мадрида, всякий раз как побывает там в увольнении. Очень давние обычно, но некоторые из них такие правдивые, такие интересные. Особенно та, которую написал американский военный корреспондент Хемингуэй — мне нравится произносить это имя, — она написана в Тортосе, он там все видел своими глазами, конечно, после того как они уже вышли к морю, может быть, всего через несколько часов или через сутки, наверное, так, потому что Винарос уже пал, но, несмотря на это, одна пехотная рота пыталась удержать шоссе Барселона — Валенсия, окопавшись на голом холме под полуденным солнцем, а пятнадцать “хейнкелей” в сопровождении немецких же истребителей — правда, непонятно было, от кого они их защищают, — сорок пять минут беспрепятственно кружили над высотой, как коршуны над павшим конем, и бомбили и методично расстреливали из пулеметов на бреющем полете республиканских солдат. И теперь, когда я говорю: Винарос, Тортоса, море, — понятное дело, кто-то без конца спрашивал меня изнутри, а потом я спросил не помню у кого: что делает Бернабе на Эбро, ведь ни черта об этом не написал в своем письме вот уже… три месяца тому назад: продвигаются там они