Читаем Три песеты прошлого полностью

Глядит на тебя огромными глазищами и пробует укусить за палец, а ее прозрачные крылья — тр-р-р-р-р-р! Забавно. Но хватит.

Он говорил себе: а все же мой брат Бернабе ненавидит войну. Он, видно, такой же пессимист, как и я. Я знаю, он очень храбрый, дело не в этом. Он совершает безумства. Спокойно. Спокойно безумствует. Но в этом самом письме, которое он послал из какого-то местечка близ Мекиненсы в двадцатых числах июля, сразу же после легендарного форсирования Эбро, — черт побери, как запаздывают письма, на целых три недели (а через три недели, Бернабе, дела наши уже не так хороши), — так вот, в этом же письме он написал что-то такое, что заставило меня почувствовать всю нелепость и несуразность войны, всю свою тоску по миру. И особенно остро я почувствовал ее в эту ночь. После того как, разумеется, перечитал письмо несколько раз. Помню, какое лицо бывало у Экспосито, когда Бернабе читал нам проповеди. Мы выслушивали их стоически. Но как четко научился он ставить любую проблему. Например, когда в Валенсии говорил нам, что нет никакой надобности совершать прогулки. Как сейчас его слышу. А что он пишет сейчас? Насытившись войной по горло, он, чтобы уйти от нее хоть ненадолго, садится писать мне письмо под деревом, разбитым снарядом, и пишет о военном перевороте. Вернее, продолжает писать о нем. Меня это сбивает с толку: ну что еще он может написать о военном государственном перевороте? Надо спросить у него об этом. Тема слишком уж интересна для меня. Кроме того, что он его уже рассмотрел с исторической точки зрения (”мы рассмотрели”, как он выражается), с точки зрения общечеловеческой всякий переворот обычно (за вычетом исключений, которые, как полагает Бернабе, мне известны, — ну как не спросить его об этом? — в частности за исключением “художественного” переворота, — ну как опять не спросить?) содержит в себе столько обмана и лицемерия, что нередко оглупляет и того, кто его совершил. Бернабе очень хочется досконально изучить этот вопрос, когда-нибудь он это и сделает. По его словам. Хочется, но он устал, что ж, подождем. Кого представляет, спрашивает он, тот, кто совершает переворот, в чем его настоящая сила? Конечно, это справедливо и в отношении военных левой ориентации. Хоть мне это и не по душе. Вот что он говорит. Но где выход? Без ответа на этот вопрос все сказанное не имеет смысла. Так в чем же его сила? Он — господин такой-то — может взять в руки пистолет или пулемет. Один пулемет. Допустим, его друзья тоже хотят участвовать в перевороте. Трое. Тридцать человек. Получится тридцать пистолетов, пулеметов. Ну, пятьдесят. Шестьдесят. Но не больше. Больше закадычных друзей у него быть не может. Надо именно так рассматривать этот вопрос, Висенте: глазами ребенка. Отделив внешнюю паутину всяких домыслов, которые якобы придают ей “глубину”. Настоящая сила того, кто совершает переворот, — в тысячах парней, не имеющих к нему никакого отношения и действующих только из страха. Подтверждается это тем, что в случае неудачи переворота с этими парнями ничего не случается. Они — рекруты. Понимаешь, рекруты. В считанные часы, даже минуты могут уклониться или впутаться в заваруху многие десятки и сотни парней, в зависимости от того, отпустят их или мобилизуют в критический момент. Подумай, солидарны ли они с тем, кто совершает переворот. Вот то-то. Среди них есть и такие, кто понятия не имеет, кто он такой. Иные впервые взялись за оружие, может быть, даже неграмотные. А возможно, есть и такие, которые грамотней его самого — почему бы и нет? — в социальном, политическом и интеллектуальном планах. И даже идеологические противники. Не кривя душой, он не может считать, что все эти парни солидарны с ним, что они разделяют его убеждения: его поддерживают пушки и грозная сила — страх, который может заставить взяться за оружие тысячи солдат. Другое дело — это уже говорю я, а не Бернабе, — что человек может чем-то заразиться, о чем хорошо было известно еще инквизиторам, и, если переворот удается, многие из этих солдат, в том числе идеологические противники того, кто произвел переворот, взойдут на колесницу победителя и будут считать, что диктатор им ближе и дороже, чем родная мать. И Бернабе говорит (теперь мне кажется, будто мы с ним разговариваем), что, по суш дела, это вопрос скромности. Не такой уж простой, нет. “Я не могу претендовать, что значу больше, чем на самом деле” — судя по всему, нужно исключительное хладнокровие, чтобы прийти к такому выводу. И тут же быстренько Бернабе начинает говорить о другом. “Ура-патриотизм — реакционное искажение патриотизма”. Эти слова я запомнил на всю жизнь. Я знаю, о чем речь. Это заголовок очерка, который он почти закончил. Обещает прислать. Думаю, читать мне его не понадобится. Вся его суть — в этом заголовке. Но до меня глубже всего доходит нечто совсем другое. Просто Бернабе хочет вернуться домой. И в университет. Хочет видеть отца и мать, меня, дядю Ригоберто, своих друзей. И людей на улицах. Чувствовать себя безымянной частицей народа.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже