Послушай, только и не хватало, чтобы ты говорил сам с собой. Нет, нет. И не жестикулируй. Нет, конечно, хотя, если подумать, мы все к этому склонны. Хотя бы и так. Нет, я на самом деле уверен, что Испания вышла из этого безумия, в котором, убивая испанцев, она убивала себя. Пойми, вот ты думаешь об этом народе с таким удовольствием, ты так уверен в нем, мысли о нем тебя убаюкивают — и вдруг ни с того ни с сего надпись углем у входа в магазин кричит: “ЧТОБ Я ТЕБЯ УВИДАЛ В ГРОБУ”… Надо же. Я записал ее в блокнот, когда увидел, но потом о ней забыл. Почему сейчас вспомнил? Понятно, мир подсознания. Но его надо воспринимать сознательно. Испания оставила далеко позади это безумие и в подобных рекомендациях не нуждается. Как и в том, чтобы ее спасали. Как только зазевается, бедняжка, глядишь — уже кто-то ее спасает. А ей нужно лишь, чтобы ее оставили в покое, ей нужен мир. Мир.
Вот оно, вот о чем я думал! Мир, о котором не задумываются парни и девушки у стойки таверны — есть он или нет его. Да и зачем? (Еще вчера я был с ними, дон Никанор, четыре дуро, старушки на Пасео-дель-Прадо, а сейчас — солнце, как на картинке, над морем облаков, а под ними, должно быть, уже смеркается.) Вис думал о выставке “Гражданская война в Испании” и говорил себе: вот именно, ее можно теперь увидеть только в Хрустальном дворце, это ее погребальная урна. Для новых поколений эта война — музейный экспонат; только мы, старики, можем снова умирать на ней. И Вис смотрел на Бла, та по-прежнему как будто спала, и спрашивал себя, о чем она думает, потом вернулся к своим мыслям. Всего два-три года назад… “Пристегните, пожалуйста, ремни”. У меня уже пристегнут. Уже спускаемся, что ли? “Пожалуйста, не курите”. А кто курит? Кто? Так вот, два-три года назад, как мне кажется, в Испании говорили о демократии точно о какой-то левой партии, именно левой, наконец ее признали официально. “У нас теперь демократия”. Понимаешь, не всегда легко было решить, говорят о демократии с любовью или с насмешкой. Но демократия — не партия, демократия — вроде атмосферы, в которой и вредные миазмы, и здоровый дух, кто ее разрушит — разрушит самого себя, хотя, возможно, и останется в живых. Это не нимб народовластия, не зависящий от исторического развития, а несовершенный мир, в котором есть место политическим и человеческим ошибкам и возможностям угнетения одних другими, она не исключает и такой ужасной вещи, как терроризм, но и не заменяет ее официальным террором. И народ Испании, организовавший эту выставку в Мадриде, поставил, по крайней мере в одном из городков, над братской могилой памятник павшим за свободу, вам это уже известно. Да, действительно: “ЧТОБ Я ТЕБЯ УВИДАЛ В ГРОБУ”. Однако эту надпись, возможно, года… года четыре назад (это вполне вероятно) сделала рука какой-то одинокой сволочи, какого-то трупоядного червя. Любопытно: Вис, хоть и до этого был не очень спокоен, начал по-настоящему раздражаться, лишь когда увидел на табло предупреждение: “Мы снижаемся”, и не призывал себя к сдержанности, дал волю гневу: оставьте Испанию в покое, пусть она по-настоящему вступит в общечеловеческую философию, это гораздо важней, чем вступление в Общий рынок, и пусть войдет в нее единственным разумным способом, освободившись от страха, который прежде не позволял ей ничего иного, как, уклоняясь от кропильниц и ударов шпаги, вопреки ретроградам создавать великолепные произведения литературы и живописи, дайте ей подумать много-много лет без войны, в мире и покое, — и еще много всякой всячины хотел Вис нацарапать в своем блокноте, почему бы ему это не осуществить, но “клинг-клинг-клинг” (в репродукторах самолета защелкало), дамы и господа, мы приземляемся в аэропорту Хитроу, ladies and gentlemen, in few minutes…[67] и вот тебе, пожалуйста, приглушенно звучит мелодия “Тоска по Испании”, как и положено в самолете, а самолет прорезает облачный покров над Лондоном и делает широкий вираж, заходя на посадку, а Вис все еще царапает бумагу своими каракулями, не хочет спускаться на землю, обретать холодный здравый смысл, в сердце его, как острый нож, вонзается мысль: через две недели ты должен вернуться в свою тюрьму, а судьба взвалила на тебя непосильный груз человеческих переживаний, — он чувствовал, что обязан написать книгу, он приговорен к этому, словно смертник, ожидающий своего часа, и в то же время понимал, что этот роман — а книга может быть только романом — он, проигравший войну, обязан написать, хотя, в конце концов, все его встречи не помогли выяснить, как из дома Хосефы Вильяр картина попала на мадридскую толкучку, и то, было ли написано это письмо раньше другого, где сообщалось о расстреле Железной Руки (который действительно был расстрелян), и чьи руки спрятали сверток в картине (я-то знаю, что это были женские руки, может быть руки самой Хосефы, но доказать этого не могу), и мы никогда не узнаем всего этого, наверное, по моей вине: нет у меня детективного дарования, да и много было другого, что поразило меня ужасом и подавило, когда задумал я этот роман и стал докапываться до его истоков, я потянулся к нему, как ребенок спешит на зов бубна и трубы заезжих цыган, но кое-что мы все-таки узнаем, и бог с ней, с “Тоской по Испании”, самолет уже сел, все надевали пальто и спешили к выходу, но, когда каждый хочет выйти первым, оказывается, что мешает ручной багаж, разные сумки, и получается пробка, и Вис сказал: