В тот вечер Висенте тоже пел. А раньше он в “Батаклане” рта не открывал. Касалья? Каждый раз, как сердце екало, он вспоминал, что искал невозможной любви, понимал, что сердце его стучит вхолостую. Не столько из-за невозможности его любви, сколько оттого, что он искал этой невозможности. И Висенте спрашивал себя, не сердится ли он на Экспосито. Тому все равно, чего он искал, ему-то что. Ему-то что. Ему? На все плевать. Вот он сидит: равнодушный, пресыщенный, почти не аплодирует, погляди-ка на него — хлоп, хлоп, хлоп, хлоп, к тому же ничего мне не говорит ни о моих стихах, ни о чем другом, ну и я не заговорю, пусть с ним заговаривает его дедушка. Вдоль их ряда кресел шел официант, из тех, что обносили почтеннейшую публику выпивкой. Балансировал, высоко держа поднос, задевая своими коленями колени сидящих. Висенте отвел в сторону колени — вот зараза, куда прет этот тип, чего ему надо, а этому типу надо было всего-навсего добраться до Экспосито и вручить ему сложенный вчетверо листок бумаги. И в голове Висенте молнией мелькнула мысль: это записка от хористочки. От той, что мне улыбалась. Улыбалась мне. Та, что мне… Та самая. Конечно, они знакомы. Сейчас Экспосито встанет и извинится передо мной. И Экспосито встал, сказал: извини, тысячу раз извини, — он ничем не похвастался, и видно было, что ему это в тягость, но он все же пошел: это пустяки, ничего особенного, извини, завтра расскажу, — и ушел. А Висенте удалось еще только раз увидеть его живым.
9
[
…и отвезли в тюрьму Вильякаррильо.
И все это время я пробыла в Вильякаррильо, знаете, все ждала этого дня. Меня обманывали, говорили, мол, ничего страшного, жив останется… Я, кажется, утешалась, верила, что мужа минует беда.
Но она не миновала. Как осудили, еще четыре месяца и шесть дней я его не видела. Его увезли и посадили в подвал аюнтамьенто, а через четыре месяца и шесть дней его убили. Шестого декабря тридцать девятого года. За месяц до Богоявления. В тот день, утром, расстреляли восьмерых. А их жен выгнали, потому что, когда пустили женщин к мужьям, они стали обнимать их и целовать, но не выдержали, стали плакать, причитать. И их выгнали.
И вот час настал.
Их расстреляли в половине десятого.
В половине десятого утра.
Утром.
А в восемь я уже начала его обряжать.
Живого.
В восемь утра.
Не пролила ни слезинки. Когда стала надевать на него носки, они не лезли на ноги. Никогда не забуду. Ноги у него были как ледяные.
Но он был жив, дышал.
А он говорил мне: “Сердце твое не выдержит, растает оно, как соль в воде”.
“Ничего, я выдержу. Одного хочу: побыть еще с тобой”. Обрядила как следует, а вот стала застегивать жилетку… Знаете, тогда все их носили. И конечно, я все-таки нервничала.