Митя несколько раз порывался вскочить, обнять Зотика, сказать что-то такое, что зажгло бы сердца ребят так же, как зажег нехитрой своей речью его, Митино, сердце тот вытянувшийся за последнее время суховатый, большеглазый Зотик. Но Митя не поднялся и ничего не сказал. Вскакивали и говорили ребята — и поодиночке, и все разом:
— Не пустим!
— Катай в ячейку!
— В социализму, в большевистский дух без никаких разговоров и на всех рысях! — выбрав минутное затишье, снова закричал Амоска, вскочив, по обыкновению, на лавку.
— Мокеюшка, батюшка, — пробилась к председательскому столу сморщенная знахарка Селифонтьевна, — и ты, молодец удалой, гороцкой, — зашамкала старуха, — нельзя ли сироту безродную в эту самую, про что Зотик сказывал? Будто и на сарафаны, и ниток, и керосину, и иголок ячейшникам… Згожусь в несчастье. Зотьшу вон на ноги наговорами подняла, Вавилку у смерти из когтей вырвала…
Бабы и ребята грохотали над смущенно поглядывавшей на всех Селифонтьевной.
Женщины навалились на стол.
— Про мануфактуру, ради Христа!
— Самопряху мне и платок праздничный с цветами, как у Пестимеи! — пробившись к Мите, закричала одна из козловских вдов.
Но ее уже отталкивала Митриевна; за Митриевной, орудуя локтями, снова пробивалась Селифонтьевна.
— Стопчут, окаянные! — шепнул Мите Амоска.
— Товарищи женщины! — крикнул Митя. — Списки на товар составлять будем завтра с утра. Пока же нам надо обсудить новый вопрос — об организации комсомольской ячейки. Надо разобраться в нем как следует.
Женщины отхлынули к порогу. Некоторые начали собираться домой.
— Идти надо, девоньки… Телята заревелись, поди, не пивши, не евши.
Артельщики остались одни.
— Ну и бабье, хоть запирайся от них! — ворчал Амоска.
Митя заговорил о предложении Зотика:
— Надо подумать хорошенько, ребятушки, поглубже каждому заглянуть в себя. Комсомолец в деревне — это ведь передовик во всем. Это непримиримый враг Анемподистов, Белобородовых. Это человек, который не только сам порвет с суевериями и религиозными бреднями, но и других сумеет повести за собой.
Как всегда, Митя увлекся. От спокойного тона он перешел к горячему, страстному призыву.
— Года не прошло — выросли! Многое поняли, многое поймем завтра. Бояться нечего! — волновался он. — Чувствую, что когти острые — стальные когти отрастают, и уверен, что вы сумеете пустить их в дело. Но решайте. Спокойно решайте сами!
В минуту напряженного затишья ему показалось, что он, как азартный игрок, поставил сейчас на карту самое последнее, самое дорогое. И вот теперь ждет, затаив дыхание.
Молчание прервал Мокей:
— Меня запиши, Митьша, в комсомольцы. Попробую, посмотрю, что получится. Не справлюсь — ударьте меня дубиной по дурной башке. Первый раз за всю жизнь увидел, чтоб один одному так помогали. Я вот осенью охромел и должен был с голоду подыхать, а артель помогла. Пиши в комсомольцы меня и Пестимею…
— И меня, Митьша! — Амоска поднялся так же, как и Мокей. — Без всякого сомнения пиши: Амоска не подгадит. А если насчет когтей, так они у меня отросли подлиньше, чем у других которых… — В доказательство Амоска приблизил загрубелые пальцы к глазам Мити. — Я, брат, этими когтями кого угодно исцарапаю! И насчет чайника с паром, и дождя, и бога — это я опытаю в скором разе. Ради бога, начинай писать с меня, Митьша!
Митя записал Амоску.
— И всегда этот толстолобик наперед всех выскочит! — оттолкнув брата, подошел Терька. — Анемподист печенки мне переел. Ты, Митьша, знаешь, как злоблюсь я на него и на всех Анемподистов на свете. А на горах да в снегу увидел я, что артель, ячейку и в снегу не зароешь… Где одному гибель — артели трын-трава. Пиши!
Вавилка, не отрываясь, глядел в глаза Зотику. Нахмуренное лицо его становилось светлей. Переступая с ноги на ногу, он сказал:
— И я это же самое… что и Зотик. Только насчет бога сомнительно… А так пиши и меня, пиши, Митьша.
Вавилка замолк и опустился на лавку. Митя словно впервые увидел, что и Вавилка вытянулся за это время и ростом был уже чуть пониже Мокея.
Глава LI
Трещины образуются незримо, растекаясь с годами в ширину и глубину. Раскалывается земля от зноя и мороза, трескаются горы от просочившихся в них вод.
Амоска стоял на коленях, уставившись немигающими глазами на темный лик иконы, на медные, позеленевшие от сырости распятья. Огромная, во все окошко, луна катилась в зимнем, стылом небе. Полоса лунного света на две половины рассекла избяную темь, плескалась в дальнем углу у порога, на медном умывальнике. Равномерно булькающие с умывальника крупные, как слезы, капли воды, попадая в полосу лунной голубени, вспыхивали плавленым серебром и тотчас же гасли. Звуки капели глушил разноголосый храп, свист, сонное бормотание.
Губы у Амоски шевелились. Устремленные в одну точку глаза теплели, оживали. Мальчик махал рукой у лица и живота. Вздрагивающая на противоположной стене тень начинала дразниться, приплясывать, мотать головой. Колени Амоски онемели.
От мороза треснул угол избы. Амоска вздрогнул.