Макеев долго стоял на перекрестке, не находя знакомых примет и соображая, какая это часть города. Свыше двух лет прошло с той поры, когда апрельским утром покинул он сторону, где были кругом свои, и ушел на долгую, иногда казавшуюся бесконечной, борьбу. Теперь он был снова дома, среди своих, на земле, с которой ни один колос пшеницы не достанется больше вражеской руке — ни единственный.
Необычный после безмолвия степи, загукал вдруг паровоз на станции. Уже шли поезда, уже поскрипывали под тяжестью воинских эшелонов временные деревянные мосты, и вот можно сесть в вагон поезда и уехать в родной Кривой Рог или на Дон… Он только глубоко вздохнул. Кое-где в окнах, за неплотной маскировкой, пробивались огни, и Макеев с удивлением увидел, что это горит электричество.
Возле входа в городской Совет стояла девушка-милиционер. Заметив красную ленточку, приколотую к его шапке, она отдала ему честь. Белые перчатки на ее руках поразили его не меньше, чем свет электричества. Тоненькая, аккуратно прибранная женщина сидела за секретарским столом. Настольная лампа была зажжена, и Макеев невольно сощурился — почти два года не видел он света электричества. Председателя не было, но он должен был скоро вернуться. Макеев остался ждать. Шерстяная кофточка на женщине была старательно заштопана. Какой-то душевной чистотой, чем-то давно забытым, домашним повеяло на него.
— Чисто у вас, хорошо, — сказал он со вздохом. — Не подумаешь, что немцы здесь только что были. Город!
Да, это был город. Уже звонил телефон на столе, и жизнь налаживалась, и далеко отодвинут был вчерашний погибельный день… Макеев отдался теплоте комнаты, свету электричества, ощущению домашней мягкости женщины.
Был уже десятый час, когда вернулся Олейник.
— Вы ко мне? — спросил он на ходу, проходя в свой кабинетик.
— Да, на минутку бы…
Макеев вошел за ним в комнату. Олейник сел за стол, не снимая куртки, сразу обратившись к подложенным за время его отсутствия бумагам.
— Я вас слушаю, — сказал он, проглядывая бумаги.
— Я из второй бригады… Макеев. Не знаю, помните меня или нет?
— Макеев? Постойте… — Олейник отодвинул вдруг креслице и подошел к нему, вглядываясь. — Ну да, Макеев… — сказал он себе и крепко, обеими руками сжал его руку. — Откуда вы?
— Сказать по правде, — с того света…
Он стал рассказывать все, что произошло с ним за последние месяцы. Олейник слушал. Желваки перекатывались по временам на его стиснутых скулах: он снова обращен был к тому, чем жил сам почти целых два года.
— Ну что же, отдохнуть тебе надо для начала, — сказал Олейник. — Ты ведь прямо с дороги?
— Да вроде…
Макеев удивился вдруг каким-то лукавым морщинкам у глаз Олейника, сменившим сумрачную сосредоточенность его лица.
— Вещицы какие-нибудь есть?
— Вот все со мной, — Макеев показал на полупустой вещевой свой мешок: все белье, какое у него было, он оставил Мишко.
— Так идем… мне с тобой по дороге.
Они вышли. Дул холодный северный ветер. Колючие снежинки летели в лицо. Олейник молча шел впереди, наклонившись под ветром. Широкими порывами ударял тот по улице, приносясь со степи — знакомый, не утихающий ни на минуту, степной ветер.
У входа в угловой дом Олейник подождал Макеева, и они стали подниматься по неосвещенной лестнице. Дверь на площадку открылась. В два ряда стояли детские кроватки со спящими в них детьми. В соседней комнате, видимо предназначенной для медицинского осмотра, стоял стол с пузырьками и гнутый венский диванчик.
— Подожди здесь, — сказал Олейник коротко.
Макеев остался один. Электричество не горело, — видимо, не для всех домов хватало света, — и знакомо потрескивал тусклый огонек керосиновой лампочки. Обветренное лицо начинало гореть. Он потянулся было к лампочке, чтобы поправить фитиль, и почти в ту же минуту дверь в комнату открылась…
Она не бросилась к нему, не припала, не вскрикнула. Она только, будто сразу ее покинули силы, опустилась возле него на диванчик.
— Ты ли? — Она вся дрожала, и он прижимал ее к себе за плечо, не смея ни поцелуем, ни словом нарушить эту минуту. — Я думала — и нет тебя… — сказала она горько, качая головой, и вдруг разом оттолкнула его и поднялась. — Слушай, Саша, — сказала она, побледнев, — всю себя для тебя сберегла, до последней кровинки… каждая моя думка была о тебе, каждая моя минуточка была для тебя. Ну, а ты, ты?
Она допрашивала горько, пристрастно, все сразу забыв: дело, для которого он ушел, войну, — она была женщина — со всем смятенным миром своей души… И он понял и не осудил ее. Он любил эту женщину. Через ненастные ночи, когда хлестал осенний ливень над черным, гудящим от непогоды лесом, через зимние метели, когда заносило снегом по окна домов, через все, что он пережил и испытал, пронес он эту любовь.
Только теперь, положив ему руки на плечи, она разглядела его. Как пролетевший поезд, пронеслось время, и подобно тому как долго стелется над осенней степью низкий дым паровоза, так покрылись дымком седины его волосы.
— Подожди… побрею голову — помолодею, — сказал он и поцеловал ее в губы, соленые от слез…