Они показались мне знакомы еле заметными переходами тонов, похоже, без всякого вмешательства художника проступавшие в нужном месте наподобие редкостного мха или плесени, несущие в себе и живопись, и живописца, и серо-фиолетовое небо над нашим домом. А главное – полностью нереальные бледные фигуры, грезящие и плачущие в полутьме.
Я стала перебирать подрамники, их было не меньше двух десятков. И вдруг узнала картины Золотника, да, это его картины, первая мысль – он что, их выкинул? На обороте виднелась подпись – тоненькой линией прерывистой еле проглядывало: “Золот…”
Я заглянула внутрь контейнера и обнаружила большой бумажный рулон скатанных рисунков, обрывки, наброски… А рядом, среди бытового мусора, пластиковых пакетов, наполненных всякой дрянью, лежала потрепанная сумка с выжатыми тюбиками краски, палитра, высохшие кисти и старый плюшевый медведь.
Тут я поняла, что мой художник умер, его больше нет на белом свете, потому что не смог бы Илья Матвеич так запросто разлучиться с этим медведем.
Мишка посмотрел на меня своим единственным глазом – с тех пор, как мы с ним не виделись, его лицо очень повзрослело, и все рассказал, как было: умер, умер неделю назад, в больнице, куда его увезли с сердечным приступом. Там быстро в морге простились, потом в крематорий, куда-то поставили урну, куда, не сказали.
Он ждал, понимал – ничего не вернуть, но надеялся, думал, вот-вот откроется дверь и придет Илюша, ан нет. Явились какие-то люди, собрали вещи и вынесли из комнаты. Оставили только его и картины. Наутро Володя, племянник, позвал дворника Айпека, велел ему “все это” – и показал на картины, рисунки и сумку с красками – вынести на помойку.
– Вот он и вынес, как видишь.
Стало темнеть, в доме зажигались окна. Завешенные пыльным тюлем, как театральным занавесом, окна моей квартиры были слепы. Судя по старым оконным рамам, ее все еще держали за коммуналку, но кто там живет и живет ли кто-нибудь?
Вдруг одно окно загорелось. Свет зажгли в нашей “гостиной”, той, что мы делили с графиней Толстой. Мне было девять лет, когда хоронили Екатерину Васильевну. Прибыло толстовское племя, дамы в шляпах с вуалями. Тогда мы с Вовкой впервые увидели живого попа. Он ходил с паникадилом, махал, дымил…
А через окно в крошечной каморке гнездовала Наночка с какой-то птичьей фамилией. Синичкина? Снегирева? Очень маленького роста, шустренькая. Она дала нам овсяного печенья и усадила пить чай, чтобы немного развлечь.
…Редкие тени прохожих выплывали из-за угла, освещенного желтым фонарем. От деревьев тянуло прохладой, бесшумно вспрыгнула на контейнер кошка. В пальтишке, в сапогах, со скрипкой вышел из подъезда незнакомый парень и медленно побрел, пиная рыжие листья клена.
Ясно, что все эфемерно и мимолетно, даже великие озарения – всего лишь сны и давно бы растаяли без следа – “Мона Лиза”, опять же, или “Весна” Боттичелли, “Купание красного коня”, на худой конец, “Черный квадрат”, – если бы не излучали какое-то сияющее присутствие, неподвластное тлению.
Но и приснопамятная “Сосна” Осмеркина, и эти брошенные на помойке холсты Золотника, перепачканные голубиным пометом, политые дождем, где ночь и день одного цвета, а мир пребывает без различий, словно рисунок на доске Бытия, как ни крути, излучают это сияние.
Где Митино мировое древо, исправно соединявшее земную и небесную твердь? При солнечном свете сосна у него цвета золотистой охры, в тени – вишневая, зимой – ветки в белом снегу, а ствол темный до черноты. Зато осенью, когда прохлада усиливает зелень, резче очерчивает иглы, она стояла в пейзаже, будто обведенная тушью. Митя говорил, это сосна его детства в Перхушкове, когда он был счастлив и родители были живы.
И так он пытался, и эдак подманить покупателя, приглашал друзей и случайных знакомых. Сосну за сосной достает, ставит у окна, подсвечивает, чтобы усилить колорит, а те глядят и не понимают: на что она им, эта одинокая сосна, о чем будет шелестеть ветвями в изголовье, какие всколыхнет мысли, заронит искру, навеет сны?
Жена Мите плешь проела: смени да смени проблематику!
– Как я могу? – он ей отвечал, белильцами подмалевывая облака, гонимые ветром над густой зеленью сосны.
– А ты взгляни на свои дырявые штаны, – ворчала жена, – носки заштопанные – и пойдет как по маслу!
– Задница у меня протирается, потому что много сижу, – смиренно объяснял Митя. – А пятки у меня протираются, потому что много хожу.
Но та не успокаивалась, решила прощупать почву в Измайловском парке, потопталась среди художников и углядела, что одна баба десятками продает картины с полевыми ромашками. И до того они бойко разлетались – что никаких сомнений: долой сосну, даешь ромашки!
После череды бессонных ночей Митя капитулировал. В целях экономии замазал свою сосну и поверх набросал – чтоб они провалились! – ромашки в граненом стакане. Жена выставила букет на продажу, а та баба, почуяв конкуренцию, подняла тарарам:
– Ты с ромашками сюда не лезь, ромашки все мои, мотай отсюда или рисуй другие цветы, у меня на ромашки монополия.
Митя взялся изображать васильки да незабудки, жена снова ропщет: