Сажа всколыхнулась от порыва ветра, закружила вокруг, в глазах потемнело, небо стало грязным, тяжело навалилось на плечи. Зато в сквозящем на все четыре стороны обгорелом каркасе, цепляясь за столбы и стропила, открылись в точности такие же пейзажи, какие рисовал дядя Иля. Они как будто излучались в мир – волна за волной.
Снег шел весь день и всю ночь, и на фоне обрыва и сада, деревенской улицы, летевшей под гору, и церковки на соседнем холме проступала та самая светоносная сила, которая лепит мир на свой лад.
Вдруг запахло картошкой в мундире, они с Абрикосовой Райкой однажды картошку пекли во дворе, за что им влетело по первое число, мамиными запеченными яблоками, дымом дядькиных папирос, пережаренными котлетами Берты и Зинулиной гречкой “с дымком”, эти родные горелые запахи вспомнились Вовке. И еще почему-то – как Райка на свой день рождения угощала его арбузом, сахарным, с черными косточками. Они, Абрикосовы, жили будто в особом сияющем мире, где всегда стоит елка, то на ней ягоды, то на ней яблоки, то новогодние игрушки.
“Прости меня, Иля, накосячил твой Вовка, семь бед – один ответ…” – сказал он и побрел, не оборачиваясь, с сокрушенным сердцем по угольной земле, выбрался наружу, отряхивая брюки.
– Я ему твержу, что он баклан, – уже основательно бухой, рассказывал Бубенец. – Думаешь, он спорил? “Я вообще-то предприимчивый, – говорит, – но невезучий, ну, прямо хронический неудачник. Все у меня, Бубенец, через пень-колоду! В кои-то веки счастье привалило. Хватит, Вова, свистеть в кулак, – я сказал себе. – Если так пойдет, ты станешь Рокфеллером с Илиными картинами! Но – от судьбы не уйдешь, не уберег сокровища…” И он заплакал – представляешь?
– Кстати, – сказал Бубенец и закурил, – Вольдемар после этого случая решил развестись с Надеждой. У него есть женщина, африканка, преподает в Университете Патриса Лумумбы зулусский язык, сразу после пожара он сделал ей предложение.
Сохрани своим немерцающим светом, Царица Преблагая, сирых и странных заступница, ничего не осталось на свете, что бы напоминало миру о художнике Золотнике, кроме сорвавшихся со стены “баклажанов”, купленных шальным уроженцем Хоккайдо и увезенных с неведомой целью в Страну восходящего солнца.
– Ну и что? Жил человек, занимался любимым делом, – говорил Флавий. – Даже в тюрьме не сидел ни разу, только в желтом доме. Люди живут без имени, без памяти, проживают на земле свое время и улетают, не оставляя следов. Просто быть, вдыхать и выдыхать через открытое сердце – этого достаточно.
Отец Абрикосов тоже пытался умиротворить ситуацию, хотя был вне себя от ярости. Он так радовался, что нам с Федькой удалось спасти картины, да еще каким-то чудом Илюша прогремел на аукционе в Лондоне, – просто рвал и метал, что все это обратилось в пепел!
Но Абрикосов не был бы Абрикосовым, если не взглянул бы на ситуацию с космических высот и не продемонстрировал фирменного философского к ней отношения.
– Что есть крошечная углеродная форма жизни – человек – и махонький отрезок времени – наша жизнь – в сравнении со ВРЕМЕНЕМ! – размышлял папочка, пытаясь меня окрылить и ободрить. – Всякое разрушение – основа созидания. Если бы не умирали солнца, у нас бы не было жизни на Земле. В общем, одно из двух, – говорил он, – или все вокруг превратится в пепел и развеется по галактикам, или снова произойдет Большое Сжатие, а потом Большой Взрыв, поживем – увидим! Непоколебим же, за исключением закона Золотника, один только принцип тетриса, который гласит: все совершенное сгорает.
Ладно, я затеяла в квартире перестановку. Соня моя всю жизнь передвигала мебель туда-сюда. У ней прямо бзик был – где стол стоял, там царит диван, где был буфет – стали лагерем кресло-качалка и телевизор, необъятный стеллаж они с Абрикосовым только так переволакивали от стенки к стенке.
Подумаешь, дело какое – снять с книжных полок сотню собраний сочинений и протереть каждый том влажной тряпочкой, перед тем как поставить на новое место: Драйзер – десять томов, – Генрих Манн, Томас Манн, Достоевский, Стефан Цвейг, необозримый Толстой, уходящие за горизонт Максим Горький, Тургенев, Оноре де Бальзак, Мериме, Мопассан, Франс, Ролан, Вересаев, Куприн, Диккенс, Гоголь…
Колонны книг высились от пола до потолка, Федор их называл
Неудивительно, что я пустилась по этому призрачному пути: вертела письменный стол и так и сяк – раньше он боком стоял к окну, а я развернула лицом: а что? Сяду и буду смотреть, как шевелятся в окне деревья. Зато шкаф полупустой, который нам приглянулся когда-то своей бесприютностью и безысходностью, отправился к противоположной стенке.
Только он тронулся в путь, как из-за него выпал подрамник, затянутый белым холстом, шестьдесят на сорок, с легким карандашным эскизом. Видимо, Илья Матвеич собрался написать новую картину и уже нанес едва различимые линии… А мы впопыхах сунули его за шкаф, и он пылился там, ожидая своего часа.