И все жалела, что мы будем с ней в разных санаториях. Я в “Планете”, а она в “Мечте”.
– Ты, Рая, не храпишь, только зря ночник не гасишь, – сказала она утром. – Какой сосед по комнате пропадает!
Солнце, цветущие сады, ну просто все цвело, что может и не может, – каштаны, розовый миндаль, гранаты, родные бузина с боярышником, дружно взялась сирень около помойки пансионата. Под балконом айва на глазах распускала цветы, точь-в-точь яблоневые, но размер! Эх, не суждено мне увидеть, как эти гиганты превратятся в каменные плоды, из которых Иовета по осени варила любимое наше с Флавием айвовое варенье и всегда мне давала с собой в баночке из-под майонеза – угостить Пашку.
Море здесь потеплее, чем в других местах Крыма. Многие уже купались, но жаловались на обилие медуз. Медузам тоже нравилось теплое море.
– Их тут бывает о-о-очень много, – предупредила Родина. – Это даже не медузы. Это огромные скользкие жалящие арбузы.
Точнехонько в четыре двадцать утра, невзирая на погоду, за окном певчий дрозд выдавал свою начальную протяжно-звонкую флейту. Минут пять он солировал, а я уже предвкушала, как грянут каменки и трясогузки, жаворонки, коноплянки, пеночки-трещотки, зеленушки, камышовки, нет-нет и вклинится в этот щебет с посвистом и чириканьем невиданный мной никогда чернолобый сорокопут, подаст голос козодой.
Где чья ария – не разобрать, лишь кольчатую горлицу я выделяла из общего хора по хрипловатому
Вообще, я к птицам неравнодушна. В стране Челбахеб, например, куда навострил лыжи Флавий, росли деревья, плоды у которых – зеленые птицы. Да и у нас над Москвой обычная стая ворон, парящая в безнадежно сером, бетонного цвета небе, – такая красотища!
Летели упоительные дни, часы, минуты, хотя время тут не летело, нет, оно словно преподносило тебе мгновение за мгновением, приостанавливаясь, давая редкую возможность оглядеться. Буквально каждый миг я впитывала всеми фибрами души, болтаясь по Евпатории, о которой тосковал Золотник, но никогда сюда не возвращался, боясь увидеть не такой, какой она снилась ему ночами.
Казалось, он не произносил названия улицы, лишь припоминал, что в окнах веранды ветки покачивались от легкого дуновения вечернего ветерка. Да и сохранился ли бабушкин дом с крыльцом и окнами, в которые Илья любил смотреть, говорил он, “как в грустные зеркала, где отражался уходящий день”?
Все было облупленное, запущенное, ничего не работает. Территория дома отдыха поросла бурьяном, ни обещанного теннисного корта, ни проката ракеток и мячей. В составе “хвойно-жемчужных ванн” недоставало жемчуга и хвои. Электрочайник не грел, холодильник не морозил, “вентилятор пора сдавать в музей”, жаловался сосед по столу, упругий мачо, – когда он его включал, боялся, что железными лопастями ему отхватит его естество.
Грязелечебницу “Мойнаки”, некогда всесоюзного значения, попросту звали “Маньяки”. И в этом есть правда жизни, дело доведено до такой ручки, что маньякам там самое место. Зато им удались на славу “пешие прогулки”, “солнечные ванны” и “купание в море”, в перечне услуг пансионата это называлось по-научному –
Питание – шведский стол. На завтрак паровой омлет с остатками вчерашней курицы, бульон и пшенная каша. Обед – порубленные в дым куриные сердца, коричневая кислая капуста и котлета (я угостила ею местную дворнягу – та смерила меня презрительным взглядом). А перед сном – кисломолочный шнапс, шипевший, пенившийся, все полагали, это кобылий кумыс, полезный для желудка. Любители славных пирушек именовали его “мурцовка”, приберегая наутро как средство от похмелья. Разведка донесла, что это просроченный кефир.
Но пустыри сплошь усеяны желтым адонисом. Сиреневый репейник и кровавый пион царили среди разнотравья, огненного жару поддавал алый с черной отметиной опиумный мак, над буйством ароматов гудели шмели и пчелы. Майские жуки-бомбовозы так и норовили врезаться тебе в лоб, стрижи и ласточки подхватывали их на лету. Воздушный бой вскипал над головами на закате. И бесконечные аллеи акаций вечерами оглашались трелями соловьев.
– Дерево моего детства – белая акация, воздух, напоенный ее запахом, – говорил Илья Матвеич, блаженно прикрыв глаза, – и нет другого дерева в саду, которое могло бы вызвать столь же трогательные воспоминания в душе, чем абрикосовое. Самую большую любовь и счастье, какие можно вообразить, несу я корням этих деревьев, чтобы они подняли мои дары в голубое небо…
Из ночи в ночь ему снились тихие уголки Евпатории, море, степь, виноградники – город, погруженный в безвременье. Каждый арочный свод узнавал он во сне, каждый портик и балюстраду, аркаду и колоннаду, каждый камень Гезлевских ворот, разрушенных турецких бань, синагоги, мечетей и каждую рытвину на дороге.